Классическая русская литература в свете Христовой правды. Лекция № 28

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция №28.

Уход и конец Льва Толстого.

Об уходе и конце Льва Толстого говорилось и писалось много, но всё без толку. Особенно много и без толку написан Иван Алексеевич Бунин в труде под названием “Освобождение Толстого”.

Освобождения для Толстого никакого не была, а было пленение и было великое наказание. Конец ставит печать на всей предыдущей жизни человека. Сегодня мы рассмотрим последние примерно 9 лет жизни Толстого, то есть с конца февраля 1901 года по 7 ноября (ст.ст.), когда Лев Толстой ушел из дома.

В своем ответе на постановление Синода, который можно назвать апологией, Толстой писал следующее. В начале кратко обрисовал свое христианство без Христа и закончил так: “И вот по мере того, как я исповедую это христианство, я спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти”.

Толстой солгал и, притом, дважды. В первом случае он солгал, как вообще лгут мужики в том смысле, что он ужасно боялся смерти, но именно мужикам-то признаваться в этом не принято. Толстой всё время лечился, всё время приглашал к себе целый синклит медицинских светил, то есть он совершенно не боялся за других и, в том числе, за самых близких. Когда надо было делать операцию Софье Андреевне, то Толстой был категорически против и не потому, что она может скончаться под ножом, а потому, что “зачем же она тогда страдала? Ей же так полезно пострадать”. Поэтому, если операция пройдёт удачно, то всё страдание пойдёт на смарку.

Но, это только для других, а для себя не так. Боязнь смерти – дело обыкновенное, которое просто принято скрывать, а вот было у него другое тайное дело, в котором он признался только бумаге и только в 85 году, слегка его завуалировав, назвавши “Записки сумасшедшего”. И дело это – не Гоголевское, а дело это прямо о нём.

“Очень страшно, как-то жизнь и смерть сливались в одно, что-то раздирало мою душу на части и не могло разорвать. Ещё раз попытался заснуть, всё тот же ужас – красный, белый, квадратный. Рвется что-то, а не разрывается. Мучительно и мучительно, сухо и злобно никак я доброты в себе не чувствовал, а только ровную спокойную злобу на себя и на то, что меня сделало”.

Злоба даже не на Того, Кто меня сотворил, а то, что меня сделало. Вот этот квадратный ужас его посещал и не раз и не два. Толстой в это время вступал в определённую духовную область[1] и, тем более, она стала ему близка, когда молитвы Церкви были отъяты – это область ада, но ещё на земле.

Когда мы говорили о Достоевском, то совершенно сознательно говорили о схождении во ад, а здесь как бы ад к Толстому приходит.

В духоведении существует понятие обстессии. Пастессия – беснование. Это, строго говоря, подпадение под власть инфернальных сил и первое свойство этого состояния это то, что воля уничтожена. Такое состояние известно не только из Священного, но и из светского писания и, особенно, у Блока.

Вот это блоковское “По улицам метель метёт, свивается, шатается”:

По улицам метель метёт, свивается, шатается

Мне кто-то руку подаёт и кто-то улыбается

…………………………………..

И шепчет он, не отогнать

И воля уничтожена

Пойми, уменьем умирать

Душа облагорожена.

Пойми, пойми ты одинок

Как сладки тайны холода.

Пойди, войди в холодный ток,

Где всё навеки молодо.

Обстессия – это, так сказать, слабое беснование. При обстессии сохраняется рефлектирующий разум, то есть человек остаётся свободен к самоанализу и, главное, человек сохраняет за собой способность нравственной оценки. То есть, если сравнить с языком православной аскетики, то это практически тоже самое, что и приражение (после приражения идёт пленение).

Вот такие приражения Толстой испытывал постоянно. Иногда они разрешались совершенно в какое-то не объяснимое поведение, беспричинное бешенство и, причём, при потере всякого присутствия. (Как Толстой пишет, что однажды зарычал на Соню за то, что она не ушла от меня).

Кроме всего прочего, после отлучения перед Толстым встают многие не разрешимые вопросы, которые до этого были как-то затушеваны. А именно, вопрос покаяния. Покаяние для Толстого было не доступно и не только потому что он был отлучён, но и по многим другим его свойствам характера и духа. В то же время он терзался неким, как пишет Иоанн Шаховской, “ненасытным самобичеванием” и Толстой считал это признаком душевного благородства.

По этой части Лев Толстой кое что вложил в своего Позднышева в “Крейцеровой сонате”. Позднышев тоже ревёт, воет, но боится вопросов – соседи по вагону его не спрашиваю о том, сколько он заплатил адвокату, который его защищал и почему Вы не на каторге за убийство жены.

Ненасытное самобичевание перед миром и перед самим собой не спасало и не освобождало от тяжести греха. От греха освободить может только Господь.

Самобичевание только усугубляет грех, так как обнажает, но не очищает.

Уход и конец Толстого не только не был понят, но был даже раскрашен разными разноцветными кричащими красками. Бунин довольно правдиво обрисовал картину этого ухода, но комментарий Бунина – “Совершенный, о монахи, не живёт в довольствии; совершенный, о монахи, есть святой высочайший Будда. Отверзите уши ваши – освобождение от смертного найдено” (как бы найден ключ от души Толстого). В этом “высочайшем Будде” не только не был ключ найден, но был именно заброшен.

В мире существует ложная вне христианская аскетика, в которой признаком твоего совершенства восхождения и прочего есть твоя неудовлетворённость, твои метания, твоё движение – словом, твоя не успокоенность. (До Христа в эти вещи ещё можно было играть, но после Христа в эти вещи играть стыдно, потому что Сам Господь указывает, что и бесы не находят покоя).

Вспомним притчу о выметенной горнице (Лк.11.24-26).

24Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и, не находя, говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел;

 25и, придя, находит его выметенным и убранным;

 26тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и, войдя, живут там, — и бывает для человека того последнее хуже первого.

Бесы тоже неуспокоенные и пребывают в вечном движении. С другой стороны, Бунин не даром пишет “совершенный, о монахи”. Монашеское бесстрастие лучше всего идентифицировал позднее Софроний Сахаров – “это есть бесстрашный покой”.

Бесстрашный покой, который не только не реагирует на оскорбления и раздражения, или страхи от вне, но это есть скала веры, надежды и любви, на которой подвижник благочестия утверждается, тогда, конечно, любой бес обломает об него когти.

Толстой предъявляет свои претензии к вере и самое ненавистное для него – это обожествление Христа и молитва Ему, то, что он считает кощунством (Христианство без Христа).

Толстой, как сам и писал, признавал некоторые слова Иисуса Христа, но потому и поправляет их, что, конечно, эти все учители человечества Христос, Будда, Конфуций (они для него в одном ряду) жили давно и много чего наошибались и поэтому он и должен их поправлять.

Христианами стали называть себя члены Антиохийской Церкви и нельзя быть христианином в том же смысле, что и быть толстовцем, например.

Крах всей жизненной позиции Толстого привели к его бегству из Ясной Поляны. Уход из Ясной Поляны Льва Николаевича не был свободным и, тем более, царственным; не был прощанием; не был каким-то возвещением; не был оставлением, что ли, разрывом, разлукой – это было воровское удирание. В бреду в Астахове Толстой всё твердил – “Удрать, удрать”. Толстой удрал и поехал в никуда, так как в Оптину и Шамордино только заехал, а так он ехал в неизвестном направлении.

В “Бесах” у Достоевского в последней части Степан Трофимович ушел пешком искать Россию, но в тоже время спрашивал по-французски ……la Russi (а есть ли та Россия).

Здесь ещё хуже, так как тот хоть пошел с мечтой, а Лев Толстой бежит в никуда и даже без иллюзий. Это и было его страшное наказание и, притом, он был поражен огнём с неба, то есть внутренней логикой своих действий и последствий к которым эти действия неотвратимо привели.

В 1938 году, анализируя проблему Толстого, Иоанн Шаховской впервые задал себе вопрос – А куда бы он пошел? И сделал вывод, что в мире не было места для него[2].

Нам сейчас трудно представить где и как Толстой мог бы жить, если бы он оторвался от Ясной до осени 1910 года. За границей его бы сразу же бы облепили революционные элементы, враждебные России, но это не было бы радостно для Льва Николаевича, всё желавшего делать ради близости к народу.

Жить по близости от Ясной было не возможно. Жить приживальщиком у Оболенского?! Оболенский его родной внучатый племянник, сын его племянницы Елизаветы Валерьяновны Толстой (по мужу Оболенской), а любимая дочь Толстого Мария Львовна вышла замуж за двоюродного племянника за Николая Леонидовича Оболенского, но в 1906 году умерла.

Толстой очень хотел, чтобы Мария Львовна вышла замуж за Бирюкова – его вернейший ученик, но свадьба не состоялась.

Графиня Софья Владимировна Панина, владелица имения на Кавказе (под Гаграми), в дальнейшем – эмигрантка, после 2-й мировой войны уже в Америке с той же преданностью, как она до революции опекала Льва Толстого, обихаживала Антона Ивановича Деникина.

Жить Толстому приживальщиком у Оболенского или у графини Паниной еще мене возможно. Войти в какую-либо из существующих толстовских общин, Толстой никогда бы не захотел, ибо видел, как хозяйственную, так и моральную безысходность общинного толстовства в России и сам критиковал это увлечение, уважая лишь усилия таких людей, как Леонид Семёнов-Тяньшанский[3].

Леонид Семёнов-Тяньшанский из толстовства позднее перешел в исповедническое православие, как и князь Хилков и был убит в Рязанской губернии в 1918 году, накануне принятия сана священника.

В Шамордино Льва Толстого догнала Александра Львовна, то она в заговоре с Маковицким, пыталась Толстого подтолкнуть к духоборам, но для Толстого это было не возможно изнутри – Толстой, прежде всего, был человеком достаточно трезвым.

Лев Толстой мог стать директором издательства “Посредник”, окружив себя его деятелями, — это тоже не было его стилем. Директором издательства “Посредник” был Бирюков. Книжки, которые выпускало издательство так и назывались “посредственные книжки”.

Жить аскетически в пустыне Толстой не мог, ибо слишком был социален, и зависим от людей во многих отношениях.

Иоанн Шаховской пишет: “Перед Толстым вставало множество не преодолимых, не разрешимых вопросов на этом пути и нам кажется, что только подлинный монастырь мог подойти для жизни Толстого после его отрыва от жены, от дома, от всего уклада прошлой жизни”.

Но сам Иоанн Шаховской не жил в монастырях, так как был пострижен на Афоне по блату, по ходатайству его духовника епископа Вениамина Федченкова (в не давнем прошлом – епископ белой армии). Можно сказать, что на Афоне Иоанн Шаховской был только проездом и больше он уже никаких монастырей никогда не видал и, тем более, на себе не испытывал.

Монастырь начинается с послушания, а с гордым сердцем, и об этом свидетельствуют все святые, жить нельзя – недели не выдержишь. Амвросий Оптинский сравнивал монастырское послушание и монастырскую жизнь даже не с военной дисциплиной, а с крепостной зависимостью, но говорил, что монастырь ещё и похлеще будет. Крепостные могли хоть мысленно пороптать на своих господ, а у монашествующих это право (внутреннее) отнято.

Лев Толстой на своём последнем жизненном пробеге очутился в Оптиной и в Шамордино, то как он говорил своей сестре монахине Марии: “Я бы с удовольствием остался, и я бы нёс самые трудные и грязные послушания, только бы меня не заставляли ходить в церковь и креститься”.

Мария Николаевна (монахиня Мария) была женщина вострая, то, что французы называют es tri for, то есть находчивая на слово, и она сказала, что первое, что тебе запретят, это учить и проповедовать. После этого Толстой повесил голову, долго молчал и так ничего и не возразил, пока ему не напомнили, что обед кончился.

Даже военная дисциплина, которую Толстой испытал на себе в молодые годы, корректировалась социальным неравенством и социальными привилегиями.

Например, сцена в “Войне и мире” как полковой командир пытается распечь разжалованного Долохова, на котором надета шинель синеватого цвета, а надо серую. Поэтому, когда полковой командир произнёс только две буквы от слова “дрянь”, то есть “др…”, то Долохов, глядя на него отвечает – Я, Ваше благородие, обязан выполнять приказания, но не обязан переносить оскорбления.

Долохов в данном эпизоде поступает в духе Льва Толстого, а что бы было с ним, если бы он оказался в подлинном монастыре, как предлагает Иоанн Шаховской.

У Толстого была мысль, что, мол, куплю домик около монастыря и буду жить (так сделал Нилус со своей женой), вот ему сестра и ответила, что тебе тут же запретят проповедовать. Ни какой монастырь для Толстого подойти не мог.

Вообще, положение Толстого в последние семь-восемь лет жизни при нескончаемых скандалах с Софьей Андреевной, его последователи и, особенно, Чертков представляют на высоченном духовном пьедестале, напоминающем собой Вавилонскую башню.

Владимир Григорьевич Чертков пишет Толстому, что все эти мученики, исповедники и подобные, как они там страдали — это всё давно известно, да и Сам Христос страдал слишком просто и ясно. Чертков пишет: “Всё время вырабатывать правильное отношение между любовью к Богу и любовью к ближнему, то есть проявляя любовь к ближнему, вместе с тем не нарушать любви к Богу, только по слабости или ради собственного внутреннего удовлетворения, то это совсем другое дело – гораздо более трудное”. Всё это письмо Иоанн Шаховской называет “люцифирианским каждением”.

Что хочет сказать Владимир Григорьевич Чертков – Вы остаётесь в Ясной Поляне, не смотря на Ваши страдания, чтобы не нарушить любовь.

Но как мало в этом пребывании Толстого было любви, так как всё было нацелено на то, чтобы любили-то его и о нём заботились. Что касается “люцифирианских каждений”, то, если бы Толстой действительно был бы духовно здоров, он бы после такого письма отношения с Чертковым разорвал. Но Толстой духовно здоров не был – он был одержим.

Поэтому, запечатленное Маковицким, яснополянская игра между своими домашними, когда он дал всем задание – кого вы считаете величайшим человеком всех времён и народов, ну, так и быть, не беря Христа. Мнения разделились ровно пополам: половина проголосовало за Наполеона, другая половина – за Льва Николаевича.

Любовь к ближнему существует как любовь к брату в лоне Отца.

Толстой слишком много склонял слово “любовь”, но, в сущности, он очень много и устойчиво ненавидел. Толстой ненавидел не только Наполеона, а ненавидел всех социальных соперников. И Христа, конечно, ненавидел, иначе, зачем же Его поправлять – можно же своё написать рядом.

Толстой на разных этапах своей жизни ненавидел Хомякова за красноречие и остроту ума; ненавидел Достоевского, понимая, что это тоже – социальный соперник. Одно время Толстой ненавидел Тургенева за некоторое французское остроумие, котором Тургенев мог припечатать Льва Толстого; устойчиво ненавидел Иоанна Кронштадского, хотя и говорил, что “братам нашим остаётся бедный Иоанн”.

Целая чреда людей проходит, которых Лев Николаевич Толстой иначе и не мог квалифицировать, как именно социальный соперник.

Девять лет продолжается изнурительная лихорадка Толстого, пока не разрешается его бегством.

Толстого из Шамордино поездом привозят на станцию Астахово, больного и простуженного. В Астахове Льва Николаевича нагоняет Софья Андреевна. Софья Андреевна никогда не хотела ухода и даже пыталась утопиться в пруду и Александра Львовна ее вылавливала. (Александра Львовна – самая главная толстовка).

Софья Андреевна с сыновьями жила в вагоне на запасных путях, а Лев Толстой на станции и его окружали врачи, журналисты, Маковицкий и Александра Львовна.

Кто и как дал знать Варсонофию Оптинскому, чтобы тот приехал в Астахово точных данных нет, но, скорее всего, это было попросту церковное послушание епархиальному архиерею. Церковь всегда, особенно смертного часа ради, когда и по канонам разрешено причащать (отлучение сразу же снимается).

Варсонофия не допустили до Толстого, но в этом не было насилия над совестью льва Толстого, поскольку он уже в это время был в беспамятстве и приходил в себе на короткие промежутки времени, а всё, что он писал до этого времени и все его завещания – все были об одном: ни в коем случае, ни за что, ни каких священнослужителей, потому что они из этого сделают сказку, что я перед смертью покаялся.

Варсонофий просил у Александры Львовны только двух-трёх минутной даже не аудиенции, не беседы с глазу на глаз, а только, чтобы показаться. При Толстом было много народа и если бы он только выразил желание о том, что нужен священник, Варсонофий был бы к нему допущен.

Как вёл себя Толстой на смертном одре – это ключ ко всему. Во-первых, он, привычным движением, всё пытался что-то написать на одеяле; ему пытались подложить блокнот, но написать он ничего не смог, но требовал, чтобы ему прочли то, что он написал. Тогда, чтобы успокоить ему прочли какие-то цитаты из Марка Аврелия, из Канта, из Конфуция, то есть каких-то нехристианских вождей человечества, и он успокоился – он поверил, что это его.

Какого ещё наказания надо! Это и есть наказание Божие, когда человек поражается собственной своей судьбой, собственными своими последствиями и плодами, доведёнными до степени зрелости. У умирающего человека на языке то, чем он жил всю жизнь.

Толстой даже на смертном одре оказался верен себе и всё, что было в нём было построено на эгоцентризме (как на центре вселенной). Толстой просил прочитать то, что он написал и не сподобился услышать ни одного христианского слова, а только вне христианские и он успокоился и поверил, что это его. Толстой был отдан в руки тех, кем он сам себя окружил.

Над Толстым не совершалось насилие со стороны окружающих, а они поступали так, как привыкли поступать и так, как они им были научены (как собаки – на что притравлены, на то и бросаются).

Софью Андреевну допустили уже к полу трупу, человеку, который лежал в агонии и она напоследок шептала какие-то слова любви и одна из всех крестила его.

После смерти Толстого поступили в точном соответствии с его завещанием, то есть похоронили в саду Ясной Поляны без всяких, как он писал, “заклинаний и молитв”.

Над могилой Толстого было много речей. Но как очень точно заметил Василий Васильевич Розанов, участник этих событий, не было ни одного прямого выражения горя, какого-нибудь вскрика, какого-нибудь отчаянного жеста, то есть, то, что было много, например, при похоронах убитого Александра II, или убитого Скобелева.

И, вообще, на похоронах Толстого были вещи не предсказуемые.

Я в своё время участвовала в похоронах двух знаменитостей? Владимира Высоцкого и Юрия Ивановича Селезнёва (литературовед и автора хорошей книги о Достоевском). В обоих случая был какой-то взрыв, то, что нарушало процессию и, вообще, то, перед чем замолкают и делают вид, что этого не замечают.

Ничего подобного на похоронах Толстого не было. Всё проходило по плану, по полной церемониальной разработке. Софья Андреева, которая “высказалась” перед умирающим Львов Николаевиче, поэтому ее отстранили от организации похорон, и ей не надо было входить в этот строй толстовцев, которых она называла “тёмными”.

“Тёмными” на русском языке называют тайных сектантов: хлыстов, сатанистов, а она, не зная этого, называла последователей своего мужа “тёмными”.

С Толстова срисовали портрет в первые минуты после смерти и, в частности, это сделал Леонид Иосифович Пастернак. Софья Андреевна с рыданиями бросалась к нему и объясняла, что она не виновата. На это уже Борис Пастернак пишет, что ей бы надо было хранить молчание ……., а она, бедняжка, пускалась в объяснения. И думает – до чего можно довести человека, тем более жену Толстого.

Самое прямое и чёткое, что получила Софья Андреевна – это утешение от своей золовки шамординской монахини Марии (Толстой). Монахиня Мария пишет очень просто и самые простые слова утешения и только повторяет: “Ведь он, Лёвочка, так себя ведёт”.

Синод выпустил дополнительное распоряжение по которому одной Марии Николаевне была разрешена келейная молитва, а именно, чтение Псалтири с известными заупокойными молитвами, но не со всеми. Потому что в главной молитве сказано: “Верую яже в Тя вместо дел вмени” и ко Льву Толстому это никак не относится.

Монахиня Мария Толстая скончалась два года спустя после Льва и после этого молитвенников, которые имели бы синодальное разрешение более не осталось.

Софья Андреевна дожила до 1919 года и умерла православной, завещав похоронить себе по православному обряду. Дети ее Сергей и Александра это исполнили, похоронив ее на Кочаковском[4] православном кладбище, где была действующая церковь.

Все дети Льва Толстого писали воспоминания и, главным образом, уже в эмиграции, кроме Сергея Львовича, который скончался в Ясной Поляне и там же погребён. Сергей Львович был не верующим человеком, но от Церкви не отлучался, поэтому было заочное отпевание.

Самой убеждённой и последовательной до конца толстовкой была Александра Львовна, которая часто бросалась во всякую скандальную брешь. Поэтому после 2-й мировой войны, она приняла сторону зарубежных раскольников против Русской Православной Церкви, хотя именно “Зарубежники” считают себя правопреемником Церкви синодального периода.

Толстые есть до сих пор и последний человек, вернувшийся в Россию, но по делу, был Никита Ильич Толстой – родной внук сына Льва Толстого Сергея Львовича.

Никита Толстой в эмиграции окормлялся у протоиерея Георгия Флоровского. После войны они по обоюдному согласию, сердечному согласию, простились и один уехал в Америку, а другой – в Россию.

Никита Ильич Толстой скончался не давно, и последние его труды относятся к Российскому Православному университету. Никита Ильич Толстой целых 50 лет (с 1948 года) прожил в России как убеждённый православный несущий свою веру именно как знамя. Похоронен в Ясной.

Традиция (мнения) о Льве Толстом разделились. Одна из традиций – это традиция искупления, отработки, то есть за себя и за того парня, попытки подарить человеку посмертно хоть что-нибудь из своих во Христе добрых дел.

Другая традиция – фетишизация. Она существует в Америке, долго бытовала в музее Толстого в Хамовниках в Москве[5].

Эти обе традиции как бы собою выявляют то раздвоение личности, которая оставалась у Толстого.

Человек, наиболее всего понимавший Толстого, его двоюродная тётка Александра Андреевна Толстая писала так, что, “видимо, сам дьявол – воплощение гордости, завладел им, чтобы уничтожить его богатые природные (то есть от Бога) дары”.

Единственное, что оставляет какую-то надежду – это феномен обстессии Толстого, то есть длительный и не избывный период приражения к дьяволу.

Когда пытались осмыслить феномен толстого в русской литературе и именно в свете Христовой правды, то всё-таки самое, пожалуй, основательная вещь – это произведение Иоанна Шаховского “Революция Толстого”.

Настоящее и серьёзное осмысление феномена Толстого стало возможным только после революции, так как до неё сам Толстой замечал и не без основания, – почему отлучили только меня, когда православно верующих людей в нашем круге на пальцах одной руки перечесть можно.

Русское образованное общество пришло к вере только под воздействием всесокрушающей Божьей благодати, которую в своё время предсказал Феофан Затворник, скончавшийся в 1894 году. Феофан Затворник прямо писал о грядущем всесокрушающем воздействии благодати Божией, которая как раз и настигла русскую жизнь, русскую мысль и русское бытие именно в революцию.

До этого тысячи безбожников считались православными и писались в документах как православные (бытовало выражение “казённое православие”). Казённое православие было разбито всесокрушающим воздействием благодати и настало православие исповедничества.

В этом исповедническом православии приняли участие некоторые бывшие толстовцы: Леонид Семёнов-Тяньшанский, князь Димитрий Хилков, Иван Васильевич Трегубов, Новосёлов и многие многие и даже Бердяев, который хотя и не удостоился исповедничества, но всё своё эмигрантское бытие оставался прихожанином Трех святительского подворья в Париже.

Люди, которые прошли толстовство, испытали и преодолели, могли и должны были и совершили то, что были должны, а именно, пройдя искушение, засвидетельствовали неправду своего прежнего пути для предостережения многих против, так называемого, морального христианства. Иными словами – христианства без Христа.

[1] 1885 год и новое евангелие уже написано.

[2] Даже для Каина была земля Нод и город Енос, то есть Каину предстояло будущее — Каин основал цивилизацию.

[3] Родственник известного исследователя Семёнова-Тяньшанского.

[4] 15 вёрст от Ясной.

[5] Одна из сотрудниц музея мне так и сказала, что у нас, мол, культ Толстого. В.М.