Классическая русская литература в свете Христовой правды. Часть II. Лекция № 31

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция №31 (№66).

“Послехрущевская” эпоха: 1964 – 1973 годы. “Переоценка ценностей”.

  1. Новое “русское направление” – будущие “деревенщики”. Их предтеча – Василий Макарович Шукшин (1929 – 1974 годы).
  2. О самом Шукшине: его менталитет.
  3. Герой Шукшина – “деклассированный”, оторванный от земли крестьянин.

Термин “переоценка ценностей” принадлежит Диогену Синопскому, которого некоторые апологеты называли христианином до Христа. Диоген получил от оракулов в Дельфах такой совет – займись переоценкой ценностей. Но оракула не слышал никто, а Диоген остался в истории.

Никиту Сергеевича Хрущева сняли в день Покрова Божией Матери, 14 октября 1964 года. 1973 год – год высылки Солженицына, то есть, это пока ранняя брежневская демократия и это же — конец жизни Шукшина.

Что такое хрущевское время и именно в политическом аспекте? Иногда это время называют “хрущевской оттепелью”, и это очень не точно и, в сущности, расплывчато и малосодержательно. По-настоящему хрущевское время характеризуется совсем другой и несравненно более глубокой тенденцией, как попытка урегулирования государственной позиции. Как у рек бывают побочные русла и даже побочные речки, Так и тут была попытка загнать оппозицию и вообще всякое бурление мыслей в младо-ленинские рамки; это — в точности новомировская оппозиция (журнал “Новый мир” при Твардовском) и поэтому с полным правом можем назвать новомировскую оппозицию при Хрущеве и в раннебрежневские времена – оппозицией официальной. Тем и характеризуется время Хрущева, что это попытка создать официальную оппозицию, как некое дополнительное русло.

Вторая характерная черта хрущевской эпохи – это попытка возродить явление начала 20-х годов — общественный энтузиазм: вместо ленинских субботников — освоение целинных и залежных земель; попытка возродить настроения 20-х годов – некую эйфорию.

(Залежные земли — это земли, запустевшие (брошенные) при коллективизации, при так называемой мужичьей чуме (“мужичья чума” – термин Солженицына)).

То есть, вторая тенденция хрущевской эпохи – создание как бы стихийного общественного энтузиазма. Здесь была опять попытка заставить маршировать, но не по-сталински, по довоенному образцу, а по-хрущевски. (Солженицын вспоминает, что никакого студенческого вольнолюбия до войны не было: было марше-любие и строе-любие). Здесь была организована чисто государственная попытка заставить маршировать, но только в демонстрациях: с бумажными цветами; с обязательной гармошкой или аккордеоном; с пляской на остановках (многим это нравилось). Это и была попытка загнать всех в принудительный инфантилизм.

Демонстрации шли с самодельными лозунгами, в сталинское время недопустимыми. Особенно характерна демонстрация в честь полета Гагарина и в честь Гагарина‑Титова. Все демонстрации снимались и потом показывались по телевизору, то есть, всё шло с чётким заданием и как бы и самодельные лозунги не были ли “цирковой подсадкой” – самое вероятное, что были.

При полном отсутствии воспитания и притом сам факт, что государственная система была настроена на инфантилизм, то большинству и не надо было притворяться – все радовались. Когда инфантилизм воспитывается, то для людей, искренне принявших это дело, он становится их жизнью.

Эта хрущевская эйфория была прекращена насильственно, во-первых, снятием его с работы и, во-вторых, уже начиная с 1966 года, какими-то другими тенденциями. Брежневское время, уже начиная с первого политического процесса, то с Синявского и Даниэля, я бы назвала временем государственной безнадежности.

Как раз в лице Брежнева и, особенно, Косыгина государственная власть махнула рукой и на единство и на общественную солидарность, в значительной степени, иллюзорную.

Но и взросление нации началось тоже как раз начиная с 1966 года; началось медленное, но неуклонное созревание менталитета. Когда народ‑ребенок, то он принимает всё, что ему дают родители: если радиопередача, то как истина в последней инстанции, как и газетная статья. Еще Розанов говорил, что обыватель – это младенец, малолетний человек, которого государство держит на руках, кормит его и меняет ему пелёнки. И тот же Розанов отмечает, что гражданин от обывателя отличается тем, что гражданин несёт внутреннюю нравственную ответственность за дела всей страны. В этом отношении жители Московского царства, за редчайшим исключением, были все обыватели. То, что поражало иностранцев, так это обычный ответ – “мы того не знаем, то ведает Бог да великий государь”. Именно эта попытка всё переложить на великого государя — это и есть психология обывателя; потом государем будет Сталин, а менталитет останется прежним.

В этом взрослении нации следует выделить три тенденции, наблюдаемые в раннебрежневскую эпоху:

  1. Восстановление естественных социальных перегородок. По-настоящему в стадии “развитóго” социализма социальных перегородок и социальных групп быть не должно, а они начинают возникать и ограничивать сословия.
  2. Образование естественных внутрисословных структур и их консолидация.
  3. Образование кружков, течений и прочего, то есть пробуждение стихийного общественного самосознания, то есть, того, что называл Аполлон Григорьев (1822-1864) – вопроса “нашей умственной и нравственной самостоятельности”.

Кто такие, например, “отказники”? – это характернейший пример внутриобщественной структуры. Например, у Высоцкого во второй песне про охоту на волков:

Я лежу. Но теперь окружают меня

Звери, волчьих не знавшие кличей.

Это псы – отдаленная наша родня,

Мы их раньше считали добычей.

Это как раз – спор отказника с образованцем; оппозиционера с лояльным гражданином. И “звери, волчьих не знавшие кличей”, – это не знающие наших тайных лозунгов. В 1974 году (по тайной статистике) в одной Москве насчитывалось десять тысяч безработных интеллигентов с высшим образованием, притом сознательно безработных, то есть отказников, – это тоже тенденция.

Протоиерей Георгий Флоровский в работе “Пути русского богословия” (первая половина XX-го века) в главе “Философское пробуждение” рассматривает вопрос о пробуждении самосознания. (Брежневская эпоха очень похожа на эпоху Николая I).

При образовании кружков, микро-салонов и прочего как раз и формируется так называемое “русское направление”; и оно близко к почвенникам, особенно, сам Шукшин. Шукшин даже лично похож на Аполлона Григорьева — есть явные общие черты: личная неустроенность (то, что называл Булгаков “сбитость с жизненных винтов”); второй признак, и тоже близкий к Аполлону Григорьеву, это пристрастие к горячащим напиткам. Шукшин – ровесник нынешнего патриарха: патриарху в 1974 году 45 лет — да он только-только набирал силу, набирал церковное влияние, собирал вокруг себя сторонников. А Шукшина в 1974 году в 45 лет уже не стало. Третий и тоже общий характеристический момент, как и у Аполлона Григорьева, — это религиозная неприкаянность. Четвёртый характерный признак – преодоление беспочвенности выхолощенного советского западничества, которое в это время стали называть “марсятиной”.

Как и в николаевское время, так и в ранне брежневское идеальным насельником, так сказать, этой страны считают всё-таки робота. (Николай I боялся славянофилов едва ли не больше западников).

О чём стал писать Шукшин (менталитет героев Шукшина), когда стал потихоньку реализовать свои внутренние силы? Возьмём три основные вещи, более всего подходящие к нашей теме. Первый пример “Жена мужа в Париж провожала” – это такой “тихий абсурд”; конец его – самоубийство (герой отравился газом). Второй пример — “Сураз”; герой его Спиридон Расторгуев, в просторечье – Спирька; конец его – самоубийство, он застрелился из охотничьего ружья. Третий пример – это “Залётный”; мужичок‑художник, сбитый со всех винтов и ждущий естественный смерти и живущий на содержание своего брата.

Если коротко сказать, то по советской терминологии – это люди, утратившие смысл жизни; по терминологии более зрелой, это люди погибающие. Погибающие прежде всего от пустоты жизни; но люди, в которых уже пробуждено сознание, то есть, это не роботы и не те, кто живёт растительными процессами, растительной жизнью.

“Растительная жизнь” – термин XIX-го века и как раз выработан в кругу Аполлона Григорьева: друг его молодости – Островский Александр Николаевич, в пьесе которого “Светит, да не греет” приведен такой любопытный оборот, что “если уж не человеческую, то хоть бы животную жизнь проявлять, а то растительные процессы одолели”.

Можно сказать, что Шукшин, пожалуй, лиричней Твардовского, хотя один – поэт, а другой – прозаик. В сущности, Шукшин пишет о себе, только он ставит себя в несколько иные социальные условия: для него это гораздо больше, чем для Флобера, например, справедливо. Флобер скажет: — Эмма — это я[1]; и “Сураз”, и “Залётный” – это сам Шукшин.

Но, в отличие от Льва Толстого, у Шукшина нет самодовольства. Не даром о Льве Толстом писали, на его слова, что “у меня нет героев” – “врёшь, братец, это твоё разросшееся я, вот твой герой”[2]. А здесь нет самодовольства.

“Жена мужа в Париж провожала” – это рассказ о деклассированном крестьянине, который соблазнился жизнью в столице. Герой Колька Паратов оказывается как бы между двух берегов: патриархальной деревни давно нет, но есть ещё доживающие представители патриархальной деревни – это мать Кольки Паратова; и есть уже прущая и требующая своего лавина – это стремление “жить по-человечески”, “как люди”.

В жене своей, в этой самой Вале, он, этот герой, Колька Паратов, в сущности, не может найти, с точки зрения всех, ничего плохого. Если она берёт деньги за шитьё, а ее родители – потомственные портные, так она берёт их за труд; и мать Кольки, приехавшая к ним погостить, в ней тоже не может найти ничего плохого. “Если, говорит, она с характером, да может оно и лучше, лучше, чем размазня-то какая. А так ничего. Что ж, хорошо живёте, куды с добром”. (“Хорошо живете” – значит в отдельной квартире, наполненной всяческой мебелью и в том числе и сервантом).

У них девочка, которая тоже по‑детски хорошо одета, тем более, что сама мать шьёт.

В чём заключается соблазн? А в том, что вот в той оставленной прежней жизни – колхозное рабство. О чём мечтает Колька Паратов, который по складу абсолютно деревенский человек, человек, имеющий вкус и призвание к жизни на земле? А вот, гуляя по сельскохозяйственной выставке, он часами любуется – что бывает же маленький комбайник; его мечта – небо, маленький комбайник и десять гектаров земли. (Сейчас уже это не для рассказа Шукшина, а для любой газеты – это сейчас “герой нашего времени”).

Вдобавок, существуют деревенские навыки некоторого общинного жития: вот это деревенское гуляние, компанейский парень (это тоже статус), гармошка или аккордеон; пляски на улице (люди смотрят), а жене это всё противно, потому что она уже человек другого менталитета. В брежневское время преобладала тенденция закрыться, запереться в своей квартире, принимать только трижды проверенного человека и с ним говорить в кухне о том, что на улицу не выносится.

(Сейчас с таким менталитетом даже люди, чьё церковное сознание сложилось в 70-е годы, а это половина теперешнего нашего духовенства, уже не молодого).

Как Шукшин дальше оборачивает свой сюжет? Надо сказать, что он плохо и мало учившись, то есть, не имея серьезных учителей, тем не менее, самоучкой сумел воспринять методы Чехова. Рассказы Шукшина – это Чехов XX-го века.

Как он оборачивает свой сюжет: это паренёк Колька Паратов, пришедший из солдатчины и, видимо, остававшийся на второй год, так как тогда еще не давали закончить десятилетку: к 18 годам не закончил – валяй служи. Пареньку остался доучиться один класс (он закончил 9 лет). Затем, нет специальности. Поэтому когда он поступает в зятья к своим московским теще и тестю, то приносит, конечно, только чубчик и великолепное умение плясать.

Трагедия человека в житейском смысле в том, что он не может стать лидером: многих вот так привечали, но это были люди либо явно с дарованиями, которые садились на шею родителей жены и немедленно поступали учиться. Когда они получали университетские дипломы, потом аспирантуру, диссертацию – это была “отдача”, значит, выбор был сделан правильно. Либо уж люди хваткие, которые просто садились на шею, без отдачи.

(Из таких примеров, в свое время была крупная фольклористка Е.М. Галкина-Федорук[3]: так она сначала была домработницей в семействе профессора Галкина, а потом выскочила за сынка, и потом пошла учиться).

Если человек может идти только на поводу, то, потолкавшись по нескольким работам, Колька Паратов всё-таки устроился в магазин подсобным рабочим, а там, разумеется, научился пьянствовать. Сам герой в ужасе: кто из него получается? – пьяница и тряпка. И исхода у него только два: или стать убийцей своей жены, потому что инстинктивно ему кажется, что вот эта лавина, которая его сейчас захватывает, — она воплощается в ней. Но когда жена убегает, схватив ребенка, то ему остается второй вариант, который он и реализует: этот вариант – самоубийство.

В брежневское время учили, что самоубийства у советского человека не бывает, потому Шукшин сразу же оказывается аутсайдером, так как он приоткрывает в этой советской действительно то, что закрыто.

Рассказ “Жена мужа в Париж провожала” — уровня среднего Чехова; а следующий рассказ Шукшина “Сураз” – это уже поздний Чехов и с оглядкой на Достоевского. Ведь этот Спирька Расторгуев – он весь написан с оглядкой на Свидригайлова, хотя Шукшин учился в школе тогда, когда Достоевского в школе не проходили. Шукшин относится к последнему предвоенному поколению: 1929 год на фронт не брали (1927 год брали на японскую войну).

Что такое “Сураз”? У Шукшина пометка: “Сураз” – это 1) внебрачный ребенок; 2) бедовый случай, удар, огорчение. У Даля мы встречаем наоборот, что сураз – это молодец собой; парень, у которого всё при нём. А несуразный – это тот, у которого ничего при нём.

В рассказе написан человек довоенного рождения, может быть, ровесник самого Шукшина, потому что во время войны Спирька был уже подростком и уже знал бабу. В то же время, в 36 лет (то есть, если он – ровесник Шукшина, то это 64-й год — хрущевское время) он выглядит на 25, не больше; учительница в школе когда-то называла его маленьким Байроном, пока он не высказал ей такое выражение “отреченной словесности”, что она, по выражению Шукшина, “только присела”.

То есть, от природы красавец и как раз от прохожего молодца: то есть, воспитывался с одной матерью; и он сразу ищет себе как бы социальное лицо: это социальное лицо, им избранное, лихого парня, грозы мирных обывателей, благородного разбойника.

Спирька действительно одной вдове с двумя детьми привозит ночью краденого зерна и говорит – спрячь подальше, молоть его, конечно, нельзя, а в ступке растолочь можно. Благородный разбойник; и как полагается благородному разбойнику — они с приятелем отбивают из телеги, которая едет в сельпо, ящик водки; он окапывается в одной избе, выставляет оттуда дуло ружья и громко поет – “Врагу не сдаётся наш гордый “Варяг”, пощады никто не желает”.

Любопытно, как относятся к этому делу окружающие. Послевоенное время – это время вот такого “незатихшего героизма”, а скорее, мечты о нём, которая сразу же претворяется в потенциальный разбой. И это тоже есть у Высоцкого – “Баллада о детстве”

А в подвалах и в полуподвалах

Ребятишкам хотелось под танки,

Не досталось им даже по пуле —

В ремеслухе живи да тужи.

Ни дезнуть, ни рискнуть – но рискнули

Из напильников делать ножи!

И заканчивается этот пассаж так:

И вот ушли романтики

Из подворотен – вóрами…

То есть, естественно, что этот Сураз получил пять лет, но пять лет – это минимальный срок и как раз уголовникам давали именно минимальный срок. В том раскладе послевоенном (сталинском) они назывались “бытовиками” – бытовое преступление. Сказано, что он отсидел ровно пять лет и, следовательно, вышел где-то в 54-м году, потому что 9 сентября 1955 года была, так называемая, “ворошиловская амнистия”, когда уголовников выпустили всех, включая самых матёрых убийц; политических — только тех, кому оставалось сроку несколько месяцев.

И вот этот, уже деклассированный, человек вышел; тогда он оставил какую-то питательную среду; то есть, “марухи” повыходили замуж, дружки разъехались; и все эти, оставшиеся, мирные обыватели надеются, что этот “герой” куда-нибудь уедет. Но он остался: с 1954 года по 1964 год Спирька живёт с матерью в избе.

Конечно, он устроился шофером. Шофер – это профессия тоже для героя. Когда Солженицын ещё “во время оно” сочувственно писал о Чечне, то он писал, что чеченцы всегда стремились устроиться шоферами, потому что баранка и дальний рейс напоминали им родного коня в горах.

Сураз как раз – охотник по дальним рейсам. Дальше начинается самая история; и начинается с того, что по хрущевской разнарядке в это глухое село посылают совсем других, городских, абсолютно не знающих местных порядков учителей Зеленецких: она учительница пения, он — учитель физкультуры. Это та социальная категория, которую Троцкий в своё время называл “беспайковые обыватели”, то есть, пайка не получают.

Тут и начинаются интересные вещи. В сущности, этот герой, похожий на Байрона, давно развращён, он уже давно – нравственный паразит. Но здесь он неожиданно наталкивается на преграду: в то время у нас признавалась только одна защита – через партсобрание. А тут, когда вот этот “Байрон”, с “прихотливо изогнутыми губами”, лезет к жене, то муж избивает его до кровавых соплей, а потом говорит, что “считай, что это урок вежливости”.

Это, в сущности, вместо дуэли; и оно воспринимается обоими как дуэль, потому что один стоит на крыльце, а другой тоже пытается драться. После этого для героя остаётся только один выход – тайное убийство из-за угла.

Учителя живут у хозяев в избе (на квартире), где жил его друг детства и ночью он пробирается в дом через кладовку (через подвал).

Литературная аналогия — “Выстрел” Пушкина: когда Сильвио на правах старой дружбы оказывается в доме графа К. и говорит – “выстрел за мной”. Сильвио – такой же нравственный проходимец, и недаром у обоих одна и та же параллель – Байрон: Сильвио ведь тоже похож на Байрона.

Ситуация до мелочей напоминает ситуацию повести Пушкина – “Выстрел”. То есть, когда он прицеливается в мужа на глазах жены, она вылезает из кровати и, вереща, падает перед ним на колени в одной рубашонке. И вот тут он останавливается; мыслей нет – мысль только одна: хоть бы она не так громко верещала. Но уже под аккопонемент этого верещания он не может спустить курок и поэтому опускает ружье и уходит.

Это – пощада. Сильвио считает, что он получил моральное удовлетворение. Как он выражается в последнем слове к графу К., что “я видел твоё смятение, твою робость; я заставил тебя сделать второй выстрел”; и заканчивает так – “будешь меня помнить”. После этого Сильвио уходит, чтобы умереть героем в сражении за Грецию (убит в сражении под Скулянами).

Но Шукшин в своей ситуации переходит от Пушкина к Достоевскому. Тема пощады – это тема Свидригайлова; пощада Дунечки, которая оборачивается самоубийством для него – он знал всегда, что она, эта пощада, будет стоить ему жизни. Но Свидригайлов не рассуждает; он просто весь во власти своих видений и он уже просто потерял последнюю зацепку за эту жизнь.

А шукшинский герой рассуждает и рассуждение оказывается до последней степени убогим. Рассуждение оказывается такое, что де “теперь меня же в деревне засмеют и ни одна баба к себе не подпустит”. То есть, он почему-то убежден, что в этой системе великодушие смешно. Нет ни одного проблеска, что он наказан за дело; он оскорблён, оскорбление не отомщено (в этом смысле, как и у Сильвио). И, наконец, приходит во второй раз, предупредить мужа, что “я тебя встречу одного и тогда посчитаемся”.

После этого он ищет место: в начале приходит на кладбище, но сами кресты кладбищенские служат для него укором; тогда едет в дальний рейс и застреливается посреди цветущей полянки.

После этого рассказа уже видно, что такое Шукшин. Как и многие его собратья по перу, как и Тургенев, как и Толстой, в лучших своих произведениях они несомненно умнее самих себя. Это маленькое, почти подспудное веяние, что кладбище обличает – это, конечно, то, что лишний раз свидетельствует, что творческие энергии – энергии Духа Святого. Но если у человека его человеческий дух в рабстве у эмонациональной части души, то рассуждающая часть разумной души наполовину атрофирована и поэтому сам осмыслить своего творческого опыта он часто не может.

(У Платона в “Апологии Сократа” – Сократ развивает эту точку зрения и настаивает на том, что поэты – это одержимые и поэтому философ должен знать поэта лучше, чем сам поэт. И, в сущности, от Платона до М.О. Гершензона – все критики стоят на том. Гершензон в споре с Ходасевичем, когда ему говорят, что, ведь, сам Пушкин! – Ну и что же, я не могу не знать о Пушкине больше, чем он сам, потому что я знаю и то, что он хотел сказать, и то, что он хотел скрыть, и то, что он произносил бессознательно).

Рассказ “Залётный”.

“Залётный” – это человек, прибившийся к деревне и, конечно, никогда не могущий войти в это деревенское сообщество. Он живёт в деревне, но не заводит даже огорода – он абсолютно не способен ковыряться в земле. (В отличие даже от солженицынского героя, дяди Авенира. Почему дяде Авениру удаётся спрятаться даже на окраине Твери? Потому, что, во-первых, ему 70 лет и он уже не должен ходить на работу (с пенсией ли или без пенсии) – работает жена медсестрой; во-вторых, он ковыряется на земле и единственное выражение лояльности, которое от него требуется, – это вывешивать по праздникам красный флаг. Но это как все – все домовладельцы вывешивали красный флаг).

Шукшин рассматривает хрущевскую ситуацию, когда уже такой авторитарности нет. От Залётного никто не требует, чтобы он вывешивал флаг; вообще никому нет дела до его личных качеств и уж, тем более, до его идеологии. Его ненавидят бабы, потому что попивает и привечает мужиков – все боятся, что он вот-вот начнёт их спаивать. Бабы ненавидят по естественному чувству самосохранения, так как защищают свой дом.

А почему прибиваются мужики? – Выпить-то можно и в чайной. Но что-то их сюда привлекает, какие-то странные слова, не здешние, которые он говорит. Наконец, он приговорён и врачами и своей сомой (каких только на нём не было операций), но он в этом вопле, который к Богу не обращён, в воздух – восклицает: “Пожить бы хотя бы ещё полгодика”. Хотя — чтó для такого человека может измениться за полгода?


Шукшин пишет о людях, которые ещё не дошли до понятия покаяния. Покаяние по-гречески – метанойя, то есть изменение образа мышления. Герои Шукшина – это люди, которые остановились где-то посередине. Отчасти – это и “навоз в проруби”, это люди, которые от одних отстали, а к другим не пристали; это люди, которые советскими уже не станут никогда, но которым ещё очень далеко до людей церковных и обретших новый смысл жизни во Христе.

Этого смысла, конечно же, не обретёт и сам Шукшин. Он будет искать, в сущности, какого-то социального лица и, в сущности, почти Сураза. Шукшин будет пробовать силы в кино; будет пробовать силы даже в актёрстве (“Калина красная”); он будет оттаптывать себе место в качестве признанного аутсайдера, допущенного аутсайдера, который как бы отвоевал себе право на существование в этом (поскольку нет другого) советском социуме.

Как раз брежневская эпоха с ее политикой государственной безнадёжности такие вещи допускала, так же, как и допущено было не только его участие в кино, но почти что он становится и киноворотилой, так как он сам и режиссёр. Во всяком случае, его признают; и даже, чтó вообще для советского режима дело не частое, признают его право на особое мнение.


[1] То есть, героиня романа “Мадам Бовари”.

[2] См. В.В. Розанов, “Мимолетное”.

[3] Учительница моей мамы – В.М.