Классическая русская литература в свете Христовой правды. Часть II. Лекция № 15

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция №15 (№50).

Москва – Петроград, годы 1920-1922. Конец “серебряного века”.

  1. Характеристики Серебряного века.
  2. Марина Цветаева перед отъездом: 1911-1922 годы.
  3. 1922 год: одних выслать, других вернуть.
  4. Смертный приговор “режиму” – антиутопия Замятина “Мы”.

Что такое “серебряный век”? В отличие от “золотого” (пушкинского),[1] “серебряный век” определяется как век так называемого “нового искусства” (но с тех пор было столько всякой новизны!). Предтечей “серебряного века” был Владимир Соловьёв, который скончался в 1900-м году. Всплеск так называемого нового искусства начинается в 1900-е годы, но это – по‑прежнему символизм.

Блок в 1910 году в статье “На смерть Комиссаржевской” писал о том, чтó такое новое искусство – “Искусства не нового не бывает, искусства вне символизма в настоящее время не существует. Символизм есть синоним художника”.

Теперь, когда прошло 100 лет и оглядываясь назад, можно сказать, что начало XX-го века было веком художественных поисков; это было исповедание самодовлеющего “чистого искусства”.

“Чистого” в отличие от искусства “присяжного”, прогрессивного или реакционного, но в той или иной мере, выполняющего определённый социальный заказ. А вот художник свободный, Художник с большой буквы, как раз по верованию серебряного века, есть в то же время и пророк. Как писал Максимилиан Волошин – “толпе, движущейся в истории, неведом замысел пьесы‑трагедии, а Художнику (с большой буквы) дано в него (в этот замысел трагедии) проникать”. Но проникать он должен не на будущее (не будущее проницать – там легко и ошибиться? как видно у Есенина в его “Инонии”), а проникать смысл настоящего.

Но, таким образом, в условиях тоталитарного режима уже установившегося и победившего вольно или не вольно, художник становится социальным соперником государственной идеологии, кто бы ни был ее носителем. В качестве такого социального соперника он объявляется уголовным преступником (это тоже оборот Волошина) и подлежит уничтожению, притом с той интенсивностью и яростью, с которой настоящие уголовные преступники в условиях тоталитарного режима уж никак не уничтожаются.

Именно поэтому великий поэт, лицо серебряного века, Александр Блок с установлением тоталитарного режима прекращает писать и через некоторое время умирает с голоду.

Два примера – где-то положительных, а где-то отрицательных. Имя Ивана Шмелёва известно (его иногда в изданиях Сретенского монастыря именуют “одним из лучших писателей серебряного века”). До революции Иван Шмелёв к серебряному веку не имел ни малейшего отношения, так как это был такой маленький-маленький писатель в духе литературных передвижников; он примыкал к горьковской группе журнала “Знание” и писал в лучшем случае сценарии типа “Человек из ресторана” (в спектакле играл ведущий актёр Михаил Чехов). В эмиграции к серебряному веку Иван Шмелёв принадлежал ещё меньше, тем более, что его последний всплеск литературного дарования всё-таки принадлежит 1930-1947 годам, когда он медленно-медленно, но верно, пишет сначала “Богомолье”, потом и “Лето Господне”. Шмелёв 20-х годов, то есть Шмелёв “Путей небесных” – это графоман. Но его вопль (плачь) “Солнце мёртвых” был именно воплем за всю страну и в этом отношении и в этом произведении он оказывается Художником с большой буквы, то есть тем художником, через плач которого впоследствии страна и народ ее осознает себя. И это же в явном виде выражено у Анны Ахматовой в “Реквиеме”:

А если заткнут мой измученный рот,

Которым кричит стомиллионный народ,

Так пусть и они поминают меня

В канун моего поминального дня.

А если когда-нибудь в этой стране.

Воздвигнуть задумают памятник мне…

В той или иной мере человек может не во всю свою литературную деятельность быть Художником с большой буквы, а только в какой-то определённый период, когда Господу благоугодно бывает избрать именно его.

Блок умирает 7 августа 1921 года, в церковный день, где целая плеяда святых, как бы не выявленных, то есть прославленных в Греческой Церкви, но утерянных в русских святцах. То есть, нечто подспудное. Блок умер как христианин, но Россия об этом не догадывается; и, в частности, на смерть Блока выступают две плакальщицы: Марина Цветаева и Анна Ахматова (гораздо меньше).

Марина Цветаева в роли плакальщицы Блока оказалась гораздо раньше, ещё в 1916 году, и тогда она уже оплакивала смерть Блока, хотя до смерти оставалось пять лет и полтора года до революции. Стихи 1916 года имеют такой налёт, а иногда и прямую печать хлыстовщины, то есть у неё в качестве хлыстовского христа как раз Блок-то и выступает. Поэтому (и это тоже жизненное пророчество, то есть в детстве Цветаева была любимицей тарусских хлыстов и для неё это как было, так и осталось) когда она пишет:

Ты проходишь на запад солнца

………………………………….

Я на душу твою не зарюсь!

Нерушима твоя стезя.

В руку, бледную от лобзаний,

Не вобью своего гвоздя.

И по имени не окликну,

И руками не потянусь.

К восковому святому лику

Только издали поклонюсь.

И, под медленным снегом стоя,

Упаду на колени в снег,

И во имя твоё святое

Поцелую вечерний снег —

Там, где поступью величавой

Ты прошел в гробовой тиши,

Свете тихий — святыя славы –

Вседержитель моей души.

Стихотворение кончается прямо из Вечерни церковной – “Свете тихий святые славы, пришедше на запад Солнца, видевше свет вечерний” и так далее.

Когда смерть Блока, так сказать, ею заранее обыгранная, стала фактом, то на 9-й день Цветаева разрождается вторым малым циклом стихов. Впоследствии эти два цикла были объединены ее, так сказать, наследницами, то есть Ариадной Эфрон (дочь) и Анной Саакянц (исследовательница), как “Стихи к Блоку”.

Из откликов на смерть, то есть, уже идёт плачь по мёртвому.

Други его, не тревожьте его!

Слуги его, не тревожьте его!

Было так ясно на лике его:

Царство моё не от мира сего.

Вещие вьюги кружили вдоль жил,

Плечи сутулые гнулись от крыл,

В певчую прорезь, в запекшийся пыл —

Лебедем душу свою упустил!

Падай же, падай же, тяжкая медь,

Крылья изведали право: лететь!

Губы, кричавшие слово: ответь! —

Знают, что этого нет – умереть!

Зори пьет, море пьёт — в полную сыть

Бражничает. – Панихид не служить!

У навсегда Повелевшего – быть! —

Хлеба достанет его накормить!

Последняя строка совершенно соответствует действительности. Блок умер от голодной подагры (она же — дистрофия) на почве трёхлетнего голодания, то есть, попросту говоря, умер с голоду.

Цветаева дважды возвращается к этому вопросу: кроме этих строк, он задан в ее очерке[2] “Пленный дух” (об Андрее Белом), где она приводит (фактически) выступление Андрея Белого в каком-то писательском собрании. От него ждали каких-то литературных воспоминаний, поскольку они с Блоком были друзья первой молодости, а он вышел и заорал на всю эту самую советскую элиту, что – “с голоду, с голоду, с голоду! — голодная подагра (как бывает и сытая) – душевная астма”.

Дальше он (А. Белый) заявил, что “у меня нет комнаты, а я вижу здесь же в зале дармоедов, паразитов (а это уже новая советская элита – В.Е.), у которых по две, по три комнаты, под различными предлогами, по предлогу на комнату. И, вообще, я буду кричать, пока меня не услышат” — и дальше, конечно, с юродством, что “вы здесь дармоеды и паразиты, а я – пролетариат”. (Сам факт не оставляет никаких сомнений – эта самая обласканная в 80-м году Надежда Павлович, которую, можно сказать, вытащили из нафталина, — она только пыталась оспорить всё, но к этому времени она была уже довольно сильно опозоренная).

Во всяком случае, что касается надгробного плача Цветаевой (15 августа, 9‑й день), то она позднее начала писать стихи на его смерть, пожалуй, более церковные – в ней произошел существенный сдвиг в сторону благочестия. До этого она пускалась на разные выверты, в том числе, и насчёт переселения душ: она недаром считала себя ученицей Максимилиана Волошина, с этой его антропософией. Знаменитое стихотворение

Без зова, без слова, —

Как кровельщик падает с крыш.

А может быть, снова

Пришел, —  в колыбели лежишь?

Горишь и не меркнешь,

Светильник немногих недель…

Какая из смертных

Качает твою колыбель?

Стихи прекрасные, но читать их нужно, как выражался Ходасевич, в некотором духовном и идейном скафандре: тогда литературные красоты стихотворения пройдут для вас безнаказанно.

Последнее стихотворение Цветаевой, посвященное Блоку, – это 2 декабря 1921 года.

Так, Господи! И мой обол[3]

Прими на утвержденье храма.

И свой любовный произвол

Пою — моей отчизны рану.

Не скаредника ржавый ларь –

Гранит, коленами протёртый!

Всем отданы герой и царь!

Всем — праведник певец — и мертвый.

Днепром, разламывая лёд,

Гробовым не смущаясь тёсом,

Русь Пасхою к тебе плывёт,

Разливом тысячеголосым.

Так, сердце, плачь и славословь!

Пусть вопль твой — тысяча который? —

Ревнует смертная любовь,

Другая радуется хору.

Если бы не вторая строфа – “Не скаредника ржавый ларь гранит, коленами протёртый” – это рака с мощами и ступени к этой раке, — то стихотворение великолепно.

Анна Ахматова написала стихотворение послабее – “А Смоленская нынче именинница” (белые стихи), которое заканчиваются так:

Принесли мы Смоленской заступнице,

Принесли Пресвятой Богородице

На руках во гробе серебряном

Наше солнце, в муке погасшее,

Александра – лебедя чистого.

Блок был похоронен рядом с тёткой на Смоленском кладбище и в день Смоленской Божией Матери, то есть 10 августа (н.ст.). Потом, в 30-х годах, в годовщину, его прах был перенесён на литературные подмостки Волкова кладбища, но “блоковская дорожка” на Смоленском кладбище существует до сих пор, и неугасимые свечи горят, и цветы люди приносят.

И знаменитое стихотворение Волошина из “России распятой”

С каждым днём всё диче и всё глуше

Мертвенная цепенеет ночь.

Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит —

Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.

Это стихотворение дано, как память Блока и Гумилёва, так как Гумилёв осенью 1921 года был расстрелян. Но, думаю, что лучше всех об этом пишет его ученица Ирина Одоевцева (“На берегах Невы”), притом уже с оглядкой, будучи уже пережившей и переговорившей с людьми. Вдобавок, она имела случай обнаружить в ящике стола Гумилёва какие-то прокламации к Кронштадскому мятежу (у нее была привычка лазить в чужие столы, если этот ящик не заперт). Она, кстати, оказалась очень вовремя свидетельницей и начала уговаривать Гумилёва, что, мол, у Вас и Лёвушка, и Леночка, и Анна Николаевна (вторая жена) и, вообще, нужно себя поберечь. Гумилёв сказал, что он уж постарается себя поберечь.

При обыске у Гумилева нашли деньги, собранные на Кронштадский мятеж, и ещё что-то, но главное, что допрашивал его Роман Якобсон – тот самый “Ромка Якобсон”, который у Маяковского: “Товарищу Нессе – пароходу и человеку”.

Этот Ромка Якобсон цитировал стихи Гумилёва и всячески вкрадывался в доверие, а сам Гумилёв, чтó очень характерно, на допросах представлял себя монархистом гораздо больше, чем он на самом деле был (то есть, как бы специально нарывался на расстрел, каковой и не замедлил).

Начиная с 1917 года начинает развиваться младшее поколение символистов, среди каковых как раз Марина Цветаева; и ей принадлежат весьма значительные строки, которые предстоит вспомнить народу спустя несколько десятилетий. Ее стихи на отречение и отвержение царя в основном известны:

Помянет потомство

Ещё не раз

Византийское вероломство

Ваших ясных глаз.

Ваши судьи — гроза и вал:

Царь! Не люди — Вас Бог взыскал.

Но нынче Пасха

По всей стране

Не видьте красных

Знамён во сне.

Царь! Потомки

И предки – сон!

Есть котомка,

Коль отнят трон.

Насчёт “византийского вероломства” у неё есть неожиданный, спустя десятилетия, единомышленник – Солженицын. В своём Вермонте, когда Солженицын писал “Две революции” (примерно 1984 год), он, натягивая параллели между Людовиком XVI и Николаем II, обращает внимание на то, что своим отречением и Людовик XVI предал кучку верных ему швейцарцев; и Николай предал обыкновенные, воюющие на фронтах войска, которые ему присягали и которые о Временном правительстве не слыхали (во всяком случае, про византийское вероломство тогда многие засвидетельствовали).

Розанов в “Апокалипсисе нашего времени” пишет о том, чтó, собственно, произошло: “ну, была в России оппозиция; ну, царь скапризничал; но когда же не было в России оппозиции и когда же царь не капризничал?” И, наконец, на 2 марта пришлась средокрестная неделя; то есть, стихи Цветаевой были написаны в конце апреля на Светлую седмицу 1917 года. И, конечно, то, что “есть котомка, коль отнят трон” – это тоже пророчество. Потом, в 20-х годах, существовал целый фольклор о том, что они не были расстреляны и что царь ходит где-то с котомкой и что царь даже принял монашество (иеромонах Николай), а некоторые называли и монашеское имя наследника – иеродьякон Нестор.

Стихи “На свержение царя” и гласная молитва об упокоении – это всё за Цветаевой было зафиксировано, зарегистрировано, но дальше не пошло. Видимо, чудачества большой поэтессы не показались Советской власти опасными.

Цветаева в 30-х годах создает удивительную летопись революционной Москвы 20-го – начало 22-го года: в прозе, “Повесть о Сонечке”. В повести описаны события, когда Цветаева, проводив мужа на фронт, приехала в Москву и до самого отъезда – 11 мая 1922 года она выезжает (накануне к ней приходит прощаться Павел Антокольский).

Из трёх героев два имени хорошо известны: это актёр Юрий Завадский, поэт Антокольский и Владимир Алексеев, который бросил вторую студию МХАТ[4], чтобы пробраться на фронт в Белую армию, где и пропал без вести где-то в 1920 году.

В повести названы совершенно реальные имена, то есть Вахтанг Леванович Мчеделов, Софья Евгеньевна Голидей и Алексей Александрович Стахович – брат известного государственного деятеля Михаила Александровича Стаховича.

Что касается Алексея Алексеевича Стаховича, то в “Театральном романе” Булгакова Комаровский Бионкур – это как раз не кто иной, как Алексей Стахович, действительно отказавшийся от карьеры гвардейского офицера и поступивший во вторую студию МХАТ, и даже не актёром, а как бы воспитателем актерского юношества. У Булгакова есть фраза, что “он учил манерам”; но учил не только манерам, а учил он, по-настоящему, внешнему обиходу, через который должен воспитываться внутренний обиход; внутреннее, так сказать, с помощью внешнего, то есть, воспитывается внутреннее лицо человека.

В 1920 году Стахович кончает жизнь самоубийством; и стихи на смерть Стаховича Марины Цветаевой – это, пожалуй, исповедание, в котором ясно, почему она уезжает из Советской России. Стихи заканчиваются словами:

Вы не вышли к черни с хлебом-солью,

И скрестились — от дворянской скуки —

В чёрном царстве трудовых мозолей

Ваши восхитительные руки.

Не надо думать, что Цветаева презирает трудовые мозоли, вовсе нет. Но она тогда же замечает, что трудовые мозоли нам, побежденным, были “в любовь навязаны”.

Та же самая тенденция указана и в “Солнце мёртвых” Шмелёва. В “Солнце мёртвых” выступает новый советский деятель перед собранием интеллигенции и говорит, что “если вы свои мозги нам не раскроете, то мы их раскрои́м”.

То есть, надо было бы подождать, пока мы сами полюбим, а если вы добиваетесь любви пытками и застенками, то уж не прогневайтесь.

Вторая половина 1920 года у Цветаевой от голода умирает ее второй ребёнок, Ирина; старшую звали Ариадной, младшую Ириной (именины в один день). Цветаева, живя в Москве, не порывала с Церковью (дочери тоже были воцерковлены); посещали службы патриарха Тихона – патриарх Тихон был для них символом света и надежды.

Цветаевой посоветовали отдать обоих детей (голодных, громадные очереди за пшеном, картошки нет, сахару нет) по путёвке в Крылатское, где всё‑таки кормили, но то ли было поздно, то ли там не было настоящего медицинского ухода для голодных, и младшая умерла с голоду.

Ее стихи “На смерть ребёнка” – “две руки легко опущены” тоже принадлежат к сокровищнице русской поэзии.

Но обеими – зажатыми –

Яростными — как могла! —

Старшую у тьмы выхватывая,

Младшей не уберегла.

Две руки – ласкать-разглаживать

Нежные головки пышные.

Две руки — и вот одна из них

За ночь оказалась лишняя.

Светлая — на шейке тоненькой –

Одуванчик на стебле!

Мной ещё совсем не понято,

Что дитя моё в земле.

Изумительно написал Розанов в “Опавших листьях”, что “вот у меня (в горе) текут слезы; но каким‑то внутренним безошибочным чутьем я знаю, что они текут “музыкально”, хоть записывай. И я, конечно, “записываю”; и так предаю свою боль”. (“Опавшие листья”, короб 2-й).

Подобный феномен, подобное явление будет отслеживать Пильняк в своём рассказе “О том, как создаются рассказы”. Пильняк, поживши на востоке, говорит, что в Японии есть бог Лиса – бог хитрости и коварства, и в кого вселяется этот бог – род того человека проклят. Заканчивается тем, что этот бог хитрости и коварства – это писательский бог, писательский, так сказать, кумир.

Цветаева именно в это время после смерти дочери — и в стихах и в письме к Вере Звягинцевой — всё склоняет на все лады своё материнское горе и, вспоминая Розанова, — “лучше бы она забыла, где чернильница” (“Опавшие листья”, короб 1‑й).


Итак, тоталитарный режим потихоньку избавляется от своих социальных соперников; то есть, кто-то умирает, кто-то замолкает или становится труднодоступным, как Волошин в Крыму, кто-то уезжает за границу и возвращается перекрашенным, как Илья Эренбург, кого-то расстреливают (по тогдашней терминологии, “направляют в штаб Духонина”), кого-то высылают из России.

Этот знаменитый акт высылки в 1922 году инакомыслящих: из Петербурга направляются два парохода и через Балтийское море всех выбрасывают на обще‑европейскую свалку и затем, меньшая партия высылается и в 1923 году.

Мысль о высылке инакомыслящих приписывают Крупской; и эта мысль заключалась в том, чтобы разбавить монархическое ядро Белой армии и, главное, заставить всю толщу эмиграции забродить: чтобы эмиграция забродила и чтобы она вся рассеялась на множество соперничающихся направлений. Сам Врангель, как писал Вениамин Федченков, не был особенно монархичен. Поэтому только по глупости мог предположить Вениамин Федченков, что их (инакомыслящих) высылали за религиозность.

Сменовеховское течение состояло из эмигрантов, бежавших стихийно в 1918-1920 годах, но вернувшихся в 1922 году; а тут, наоборот, в 1922-1923 году высланы и это не просто эмигрантская волна, а государственный акт. Возвращались люди, пересмотревшие свои позиции; а высылаются без права возвращения те, кому надлежит вспучить, так сказать, эмигрантскую массу.

Высланы были Бердяев и Булгаков, которые были когда-то философами марксистского толка; затем, идеологические соперники Розанова 1912-1916 годов Мякотин, Пошехонов, Айхенвальд. Айхенвальд – это тот, который написал “Убивающего Авеля” в оправдание Савинкова (Ропшина)[5]. Кроме таких явных левых, как Пошехонов, выслали и кое-кого из начинающих Степуна, Семёна Людвиговича Франка и некоторых других. Хотя Сергей Булгаков — автор покаянного обращения 1920 года, в том числе и в убийстве царя, надеяться, что он вступит в Высший монархический совет.

За границу специально отправили большую группу людей, которым предстояло стать сначала носителями особого мнения, а потом, в качестве дрожжей, так сказать, проквасить весь пласт эмиграции, чтобы в ней пошли пузыри. Поэтому был выслан Пётр Иванов, уехал бывший толстовец Трегубов Иван Васильевич (он появится потом в прозе Иоанна Шаховского в “Белой Церкви”).

Получилось, что одним камнем и двух воробьёв убивают, то есть уже арестовывали Бердяева и он резким выступлением с отповедью коммунизма доказал у Дзержинского, что это дело тупиковое и что он его разделять не сможет; а в то же время за границей он остается всегда в оппозиции и, тем более, ко всяким монархическим тенденциям.

В 1922 году после высылки пишет свою антисоветскую антиутопию Евгений Замятин – роман “Мы”. В это же время он пишет несколько острых памфлетов на новый советский расклад. Например, что вначале было объединение лысых и даже Троцкого обрили, а потом к Ленину приходит объединение дураков и говорят, что ты теперь дураком становись сам, потому мы все дураки, а ты что же один умный – нет, шалишь, давай с нами.

Идёт оболванивание и стрижка под тоталитарность. В конце концов, задача такова, чтобы каждую особь лишить всех признаков индивидуальности, начиная с одежды: все носят какие-то мешки серого цвета с дырами для рук и головы. Притом, у них нет имён: они идут как имена машин – буква и цифра. Героиню зовут И330; но герой пытается звать ее хотя бы без цифры, а только буквой звать. Затем, все маршируют, их выборы и голосование происходят единым махом. Наконец, у них есть “благодетель”, по сократовски лысый, то есть явно – Ленин, и есть “хранители” – это разветвленная система выслеживания, доноса и осведомления. Семьи нет, так как так называемое размножение и воспроизведение централизовано и детей могут иметь только те, у кого неукоризненная родословная и здоровье, но детей немедленно у родителей отнимают и воспитывает их только правительство (всё прямо по Энгельсу).

За несанкционированное рождение ребёнка полагается “машина благодетеля”. Машина благодетеля – это аннигиляция, после которой остается жидкость и свет, то есть это даже не казнь, так как нет тела (нечего хоронить).

У героя, чтобы привести его к общему знаменателю, что-то вырезают из головы, так что мозг теряет свою индивидуальность – герой превращается в робота.

Но в этом антиутопическом тоталитарном режиме происходит восстание, где восставшие взрывают часть стены (государство окружено стеной); благодетеля арестовать не удаётся, начинаются какие-то противоречия в стане восставших и восстание быстро подавляется (И330 – одна из активных участниц восстания; как сказал бы Тургенев, что И330 – это явно фигура хищного типа.).

В романе тоже описан узаконенный блуд, поскольку для санкционированных половых отношений достаточно одной особи мужского пола записаться на другую особь женского пола (или наоборот) и как только всё зарегистрировано, то и заключался брак.

Антиутопия очень похожа на реальную советскую действительность. Когда расстреляли жену Поскрёбышева, начальника личного секретариата Сталина, то ему не стали предоставлять возможность искать себе новую подругу жизни, а его расписали в его отсутствие с новой женой. Когда она вышла ему открывать (красивая молодая женщина, как ему и обещал товарищ Сталин) и он, опешивши, спросил – кто Вы? Она ответила: Ваша жена — и предъявила ему паспорт со штампом.

В антиутопии Замятина, после заключения брака, человеку выдавался розовый талон, по которому человек получал ещё и право на шторы, то есть на задёрнутые занавески, потому что во всех остальных случаях никаких занавесок быть не должно: всё должно быть раскрыто как на витрине.

Диалог благодетеля с героем тоже любопытен – он разговаривает с героем как отец. Спрашивает – а сколько Вам лет? 32. А Вы, говорит, наивны ровно в половину, как 16-летний. Неужели Вы не понимаете, что никакой любви И330 к вам не было, Вас просто использовали как строителя “Интеграла”?

Поразительно, но и такую тактику применяли большевики. Например, к владельцу фабрики Красная Пресня ещё до революции подсунули коммунисточку, то есть как некую советскую Есфирь.

Антиутопия Замятина “Мы”, пожалуй, дополнительный сюжет. “Повесть о Сонечке” М. Цветаевой — это тоже летопись и летопись доброжелательного свидетеля, даже по отношению к этим новым (в будёновках); но про нее было сказано, что “может быть, она и прекрасная, эта новая молодежь, но победителям с побежденными делать нечего”.

Здесь происходит некое внутренне отъединение, как раз по которому впоследствии образуется внутренняя эмиграция; и ее собственность – это подпольная литература. Например, почти весь Булгаков принадлежал к подпольной литературе.

После смерти младшей дочери во второй половине 1920 года Марина Цветаева, получив извещение от мужа, что он находится в Праге, подает заявление о выезде за границу — именно к мужу, для воссоединения семьи.

По Советским законам такое заявление было безумным, так как жен белых офицеров немедленно арестовывали и отправляли на Соловки или в “штаб Духонина”. Но в данном случае заявление было рассмотрено и оно оказалось у самого Чичерина – наркома иностранных дел.

Разрешение на выезд, которое было получено Цветаевой в апреле 1922 года, было глубоко государственный акт. То есть, это тот же самый акт высылки, только на несколько недель раньше.

Цветаеву отправляют за границу, потому что всем ясно, что она там окажется тоже таким будораживающим фактором. Как только было принято решение, что Цветаева уезжает, так в апреле 1922 года её сажают на усиленный государственный паёк. Всё это делается не только для укрепления здоровья Цветаевой и ее дочери, но и в качестве кукиша всей эмиграции – привести ее (то есть, дочь) толстую из “голодной России”. (Это была проба на будущую роль и надо было хорошо прорепетировать).

Цветаевой дурную помощь оказала литературщина. Например, когда она говорила дочери – “Аля, ешь, и без фокусов, знай: это я тебя выбрала, а Ириной пожертвовала”. И в этом нет ничего удивительного. У Цветаевой есть “Сказка матери”, которую она ещё в детстве рассказала матери и где уже есть все такие психологические моменты. Сказка заключается в том, что у матери-вдовы две дочери и нее влюбляется разбойник, убивший их отца. Когда она отказывается выйти за него замуж, то он говорит – выбирай: или ту или эту, кого мне убить? Говорит – лучше убей нас всех троих. Нет – это слишком дешево, мне надо чтобы ты мучилась, что вот эту выбрала, а той пожертвовала.

В сказке хороший конец – вмешивается Промысел Божий: мать зажигает две свечи и которая раньше потухнет или раньше догорит, ту дочь, кого свеча поставлена, и убить – свечи не сгорают совсем (свечи горят, не сгорая). Разбойник уходит в пещеру для покаяния. (Страшные сказки, как выражалась сама Цветаева, – иначе сказка не сказка и услада не услада).

Тема, что “вот эту выбрала, а той пожертвовала” – эта тема старая; вступает в силу так называемая литературщина, когда человек живёт воображением, когда воображения оказываются реальней реальной жизни — это та самая ситуация, на которую указывает представитель того же поколения, архимандрит Софроний Сахаров.

Софроний Сахаров после пройденного искуса, где-то в 1948 году, смог засвидетельствовать, что воображение – это область духовная, наша общая с демонами. Если мы этого не понимаем, то и сама литература будет не понятна.

Серебряный век ознаменован вскрытием подспудных течений, которые его в своё время образовали.

[1] Термин этот приписан Максиму Горькому

[2] Проза Цветаевой – это, как правило, разросшиеся очерки.

[3] Вдова положила обол, то есть маленькую монетку (см. Лк.21;3).

[4] На базе второй студии образовался театр имени Вахтангова. Вахтангов возглавлял вторую студию МХАТ.

[5] Литературный псевдоним Б.В. Савинкова.