Классическая русская литература в свете Христовой правды. Лекция № 29

Print Friendly, PDF & Email

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция №29.

Антон Павлович Чехов.

Опровержение и отвержение легенд.

Рассматривать Чехова после Толстого очень естественно, так как они были (старший и младший) современники, но и Репин Илья Ефимович сватал старшую дочь Толстого Татьяну Львовну за Чехова. Чехов и Толстой много лет были лично знакомы и знакомы дружески, что чрезвычайно редко бывает в писательском мире, а у Толстого тем более. Толстой Чехову не завидовал и его не ненавидел и для Толстого это уже чрезвычайно много.

Толстой и Чехов настолько друг друга дополняли, что как бы Толстой признавал, что существует чужая область примерно так, как существуют чужие имения.

Антон Павлович Чехов родился 17 января 1860 года (день трёх Антониев: Антония Великого, Антония Дымского и Антония Черноезерского), то есть он на 32 года моложе Толстого, и назван был Антонием. Уже это говорит о том, что семья Чеховых была благочестивой и особенно была благочестивой и внутренне мать Чехова Евгения Яковлевна, но более внешним благочестием, так называемым, “домостроевским” был благочестив и отец Павел Егорович.

Сакраментальная фраза, которую любят цитировать школьные учителя, что “в детстве у меня не было детства” принадлежит не Чехову, а его старшему брату Александру и во фразе употребляется местоимение множественного числа – “в детстве у нас не было детства”.

Но всё это легко проверить, так как в доме пять сыновей, то есть Александр, Николай, Антон, Михаил, Иван и одна дочь Мария. И, что “в детстве у нас не было детства” – это ложь. Как всякая ложь, если она не характеризует ситуацию, то она характеризует автора этой лжи. Стало быть, она характеризует именно Александра с его пьянством, с его безответственностью, с его неким внутренним паразитизмом, с его, преодолённой к счастью завистью, но, во всяком случае, характеризует человека, так сказать, слабенького – то, что в позднейшей религиозной мысли называлось “немощный член Церкви” (Александр даже и не был особым членом Церкви, потому что был глубоко религиозно равнодушным).

В доме Чеховых, особенно со стороны отца, не просто поддерживалось, а требовалось благочестие.

Что-то такое мелькает и у самого Антона Чехова в повести “Три года”. Отец Чехова Павел Егорович в Таганроге занимался торговым делом и разорился. Открыть нового дела отец Чехова не сумел, и вся семья жила литературным трудом сына, и, в сущности, старшие Чеховы (мать и отец) жили в Мелихове и в Москве (ул. Дмитровка – ул. Чехова) исключительно на средства сына.

После выхода повести Чехова “В овраге” появилась клевета, что отец Чехова торговал спитым чаем[1].

В повести “Три года” дан очень крупный торговый воротила, который торгует галантереей оптом, а поскольку – это Москва, то галантереи надо много и, тем более, раз оптовая, то из этого торгового центра галантерея переходит и в Тамбов и в другие города.

Галантерея принималась непосредственно от мастеров, которые эту галантерею вырабатывали, то есть от тех, кого мы сейчас называем “кустарщики”. Кустарная работа отличается тем, что она вся немного авторская – у каждого мастера какой-то свой почерк.

В повести описан Фёдор Степанович Лаптев, который всех учит, если у человека несчастье, то это потому, что с ним не посоветовались вовремя. Конечно, это – гордыня, но эта гордыня, которая не заметно въедается и именно в сердце благочестивого человека.

У Достоевского в романе “Подросток” пока Макар Иванович не стал странником и пока не пережил свой перелом и переворот душевный, был всем не сносен именно вот этой своей оголтелой добродетелью. Если человек не учит, так сказать, явно, то он обязательно учит тайно.

У меня был такой дедушка, который скончался исповедником Христовой веры, но лучшие качества ума и сердца у него проявились в 1927 году, в первую безбожную пятилетку. В спокойные годы он был не сносен.

В России такой тип людей очень хорошо известен и который в народном просторечии называется “рукосуй” – везде суёт свою руку, везде помогает, а, в сущности, — это Дон Кихот, это лишний человек Тургенева, то есть, это тот самый тип и тип этот не только социально-психологический, но и религиозный.

Лаптев младший Алексей вспоминает, что, кроме того, что меня заставляли петь в церковном хоре, что-то помогать в алтаре и заставляли целовать руки попам и монахам. Это на русском языке называется “брать благословение”, то есть его подводили под благословение, но ему не нужны были ни благословение, ни сам благословляющий, а только “было противно целовать руки попам и монахам”.

Это и есть цена религиозного воспитания, цена внешнему религиозному воспитанию и внешнему благочестию. Алексею, прежде всего, по настоящему не рассказали о Христе, его не подвели к сознанию, что такое предстояние одесную Отца, что такое ниспослание Святого Духа, зачем нужно духовенство и так далее. В воспитании Алексея выпал целый пласт, который прививается постепенно, медленно, так как душа должна пробудиться, отозваться и тогда благословение становится понятным изнутри, когда просто суют, то его плюнуть и растереть.

Таким образом, Чехов вырос почти безбожником, по крайнем мере его студенческие годы – это отрясение праха старого религиозного воспитания и снова к вере надо было приходить.

У кого-то это вышло лучше, как у Ивана Петровича Павлова, который тоже пережил период безбожия. Хотя Иван Петрович Павлов воспитывался в монастыре, и Евангелие слушал в церкви, и духовное училище закончил, и семинарию, а только потом стал учиться на врача. Николай Иванович Пирогов, например, только в 38 лет открыл Евангелие сознательно. И таких людей, которые стали открывать Евангелие сознательно в 30-40 лет, много и люди искали в Евангелии ответы на свои злободневные вопросы.

У Чехова ещё сложнее.

Когда человек приходит к вере во взрослом состоянии, то это дело совершенно не отделимо от нравственного пути[2], от возрастания в Христову меру, от строгости нравственных требований.

А замечания зрелого Чехова вот в таком духе: “Смотрю вот я на Мережковского и всё удивляюсь. Ведь какой образованный человек, а в Бога верит и всё читает Евангелие”.

Существует онтологический аспект веры – верить в Бога – это, прежде всего, исповедовать истины православной веры. Григорий Нисский указывает, что “иное дело веровать в Бога, иное дало веровать Богу”. Верить Богу – это сыновнее доверие к Отцу, это именно воплощать в своей жизни литургический возглас “Сами себе и друг друга и весь живот наш Христу Богу предадим”.

Для человека, которому предстоит придти к вере в зрелом возрасте существует этот тройной аспект:

  1. Пройти сквозь через этот наивный и, в сущности, антинаучный рационализм, придти к исповедованию догматов веры (мысленный идол, как сказано у Достоевского).
  2. Придти к сыновнему доверию Богу[3], доверию к Промыслу Божию, причём, не о каком-то, где-то и когда-то, а о тебе здесь и теперь.
  3. Строгость нравственных требований, то есть уже любовь к Богу.

Господь сказал в беседе с учениками после Тайной Вечери: “Аще любите Мене, Заповеди Мои соблюдете”.

Домашнее религиозное воспитание Чехова кончилось ничем, как у многих других. В последствии, Чехов написал рассказ “Архиерей” и этому рассказу соответствовала его личная дружба с одним викарным архиереем Сергием.

Когда его мать Евгения Яковлевна узнала, что сын пишет “Архиерея”, то ее первое слово было – обязательно для меня попроси благословение.

К сожалению Чехова не минул соблазн нашего прогрессивного движения 70-80 годов, то есть, что – вера – это для простых сердец, а для сердец искушенных – это уже не возможно.

В этом смысле, когда Лев Толстой пишет в своей “Апологии”, что не могу же я вернуть в скорлупу из которой я вылупился, то это – путь многих. Этот соблазн не обошел и Чехова, который веру своей матери так и понимал – для простых сердец.

Примерно также думал Тургенев. В романе “Дворянское гнездо” Лаврецкий, испытав кораблекрушение в любовной истории с Лизой Калитиной, первый раз обращает внимание на молящегося мужика, явно в большом горе. И думает, что может заменить им утешение религии.

Чехов, зная, что он обречён, совсем не думал об ответе, то есть он к смерти не готовился в том смысле, что как он будет отвечать. Этот вопрос, конечно, поднимается в той же повести “Три года”, когда Юлия (невестка) говорит Фёдору Степановичу, что Вы уже старый человек и скоро Бог призовёт Вас к себе и Он будет Вас спрашивать не о том, как Вы торговали и сколько было барышей, а были ли Вы добры, милостивы и особенно к тем, кто слабее Вас, например, к супруге, к приказчикам. Хотя старик отвечает убеждённо, что я им всем – благодетель и они все должны за меня Бога молить, но в это же время сказано: “Но тронутый ее искренним тоном и желая доставить ей приятное”.

Чехов умирал за границей, где с ним находилась, прости Господи, Ольга Леонардовна. Бунин Ольге Леонардовне даёт уничижительную характеристику, а других свидетельств этого времени у нас нет. Но если бы была рядом Евгения Яковлевна, которая пережила Антона Павловича, может быть, уступая ее Чехов и согласился бы исповедоваться и причаститься.

Настоящего внутреннего веления, настоящего стремления ко Господу, конечно, у Чехова не было и не возникло. Чехов так и умер человеком, религиозно равнодушным, хотя, так как он не отлучён от Церкви, то молиться за него можно и некоторые молились.

Вторая легенда, связанная с проблемой любви. У Бунина можно прочесть, что маленькая писательница Лидия Алексеевна Авилова – это, вроде как, единственная любовь Чехова. Бунин был глубокий эгоист и только мог думать о себе.

Более всего Лидия Алексеевна Авилова отразилась в эпизоде пьесы “Чайка”. Нина Заречная дарит медальончик Трегорину и в нем, значит, Ваша повесть “Дни и ночи”, страница такая-то, строки 11-12. Трегорин находит эти строки читает: “Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее”.

Это, на самом деле, строка из самого Чехова из его повести “Соседи”. (Лидия Авилова как раз из этой повести). В повести “Соседи” сестра Зина с матерью Марией Николаевной Ивашиной и с братом Петром; у них сосед, такой чеховский неудачник, Власьич (женатый). Поэтому Нина ходит к нему просто так без венчание и неизвестно, как будет с разводом, так как при разводе надо было жену обеспечить, а сумму обеспечения она назначает сама. Потом описан эпизод, в котором Нина вручает медальон и этот эпизод Чехов вставил в пьесу “Чайка”. И даже более того, тот самый медальон он отдал Комиссаржевской на сцену (играть).

Этот медальон пытались вернуть хозяину, но, в конце концов, он достался самой Авиловой – дарительнице, а Чехов ей пишет, что если Вам этот жетон не нужен, то пошлите мне его по почте.

Какая же здесь любовь – один грех.

В сущности, Чехов в этих историях или паразит типа героя рассказа “Страх”. “Страх” – рассказ одного моего приятеля. Но рассказ моего приятеля – это аллюзия из “Преступления и наказания” Достоевского. Когда Раскольников пытается рассказать Соне о своём преступлении и Соня спрашивает – откуда Вы всё это знаете, то он отвечает: “Я ему должно быть приятель большой” (тому убийце).

“Страх” описывает деревню, помещики с уже освобождёнными крестьянами, не много агрономы и для того, чтобы получать с имения хоть какой-то доход, на нём надо трудиться денно и нощно. Бедный помещик и работает день и ночь. Скучающая жена: двое детей; и ещё ноты (одни и те же); романы, которые ей давно надоели и, вдруг, она влюбляется в новое лицо, а он смотрит на нее холодным взглядом и прекрасно знает, что в эту ночь – она гостья в его флигельке.

Получилось так, что муж, который исповедуется ему о своём семейном несчастье, ведь люди, отторгнутые от Церкви, а душа-то просит кому-нибудь рассказать. В одной из своих откровенных бесед забыл у приятеля во флигеле свою фуражку, приходит за фуражкой и застаёт эту парочку. Конечно, он – не Пушкин и не вызывает на дуэль, а говорит только одно — “Если вы хоть что-нибудь понимаете, то поздравляю вас, у меня темно в глазах”.

“Страх” заканчивается так: “Я, конечно, с тех пор никогда больше не видел ни мужа, ни жены, но по слухам, они всё ещё живут вместе”.

Такие истории постоянно были предметом около литературной сплетни обеих столиц Москвы и Петербурга. Когда была поставлена пьеса “Дядя Ваня”, то стареющий Григорович, который когда-то в 50-е годы был автором “Антона Горемыки”, но в это время уже давно ничего не писал, тут же пустил слушок, что профессор Серебряков – это Суворин; его вторая жена Елена Андреевна (красавица) – это Анна Ивановна Суворина, а Астров, который сажает лес и лечит – это Чехов.

И эта версия циркулировала по обеим столицам, как будто людям больше нечего делать.

У Чехова не было репутации нравственного адаманта, да и по правде сказать, Антон Павлович за женщинами не гнался, так как говорил, что издательства и женщин он умеет грабить, то есть даром.

Мера Божьего долготерпения для каждого человека своя и, в сущности, с Ольгой Леонардовной Книппер Чехов попался. Стоит только почитать ее письма к нему до венчанья[4] лейтмотив которых в том, что я буду Вашей собакой, буду ходить на задних лапках, чтобы Вам служить.

Тут и Лермонтов пригодился:

И верным псом твоим Дианкой

Которого ласкаешь ты и бьёшь

Чехов в 1901 году уже знал, что он обречён, но ещё довольно долго был в силах, и в одном из писем (его к ней) начинает так: “Я не помню брюнетка ты или блондинка, помню только, что когда-то у меня была жена”. Чехов никогда не разводился с нею, но не сказать, чтобы она была преданной сиделкой.

Другая сторона той же медали это то, что Чехов был не чужд того любовного мечтательства, которое тоже является одной из характернейших черт тургеневского героя.

“Дом с мезонином”. Герой пишет поклонницам, что когда-то у меня была невеста, невесту мою звали Мисюс, я ее очень любил, вот об этом я и пишу. Кто такая Мисюс не известно, но фактически, это тоже другая сторона медали.

Чехова осаждали поклонницы и самая знаменитая Лика Мезинова, но она была женщиной с прошлым (это тогда так называлось) и во время знакомства она время от времени ударялась, так сказать.

Левитан Исаак Ильич проходил через дом Чеховых ещё в Мелихове и пошел слушок, что на него имела виды Мария Павловна и поэтому ни за кого не вышла замуж.

Лика Мезинова никого ничего не предпочитала и Потапенко был для нее par de pies (досада). Игнатий Потапенко – крошечный писатель, бывший семинарист, Чехову не годящийся в подмётки. Par de pies – это тоже чеховское выражение (с досады), так как сначала началась игра, что он, может быть, ревновать начнёт, а потом и заигрались.

В рассказе “Володя большой и Володя маленький”, то Володя маленький тоже написан с оглядкой.

Важно то, что его, в сущности, эти все истории только донимали: Чехов, как и Лермонтов, – это люди, которым так и не удалось полюбить.

Почему, например, Астров не может жениться на Соне, хотя она уж буквально пляшет как собачонка, да потому что он знает ее с детства (когда ей было около 10 лет) и привык к ней. Влюбиться во младенца мог только такой человек, как отец Гоголя Василий Афанасьевич, так ему перед этим приснился младенец в кроватке и потом он его опознал. Это совсем другой менталитет, так как это – люди, которые изначально самих себя и друг друга и живот свой предали Господу Иисусу Христу. В секуляризованном сознании ничего подобного не могло быть.

Что касается “Трёх сестёр”, то Чехов, как трезвый человек, обращает внимание на свойство, присущее и мужскому полу и женскому: это некий душевный раб, разъедающий души, и он называется “мечтательство”.

По лейтмотиву “Трёх сестёр” — в Москву, в Москву, в Москву. Кому знать, как не Чехову – а что же в Москве, да тоже самое.

Особенно в этом смысле уничижительно написана Ирина, только актрисы и режиссёры этого не понимали: “Мы поедем в Москву и там явится мой настоящий и вот, его-то я и любила и о нём-то и мечтала” (это хуже Татьяны Лариной).

Мечта – это душевный рак. Мечтательство – это вовлечение души в эту деятельность, а мечта – это, как предмет – душевный рак.

Православный должен стремиться, иметь произволение. Воображение и мечта – это наша общая область с демонами (Софроний Сахаров). Но актёр, также как и писатель свидетельствует некие тайны жизни, тайны бытия, если только он не участвует в дешевых коммерческих ролях. В этом отношении на самом, конечно, низшем этапе, но театр воспитывает, но именно детей или взрослых, которые по уму находятся в детском состоянии (в духе – малых сих).

В этом отношении, Островский написал несколько серьёзных женских ролей и, главное, “Без вины виноватые”. Кручинина на сцене воспитывает людей, хотя тоже не без огрехов, аберраций и издержек производства.

Но в театре дети могут учиться узнавать доброе, отвергать злое. Поэтому-то пьесы Чехова не прочитаны и менее всего прочитан “Вишнёвый сад”.

Антон Павлович Чехов изумительно изнутри понимает женскую психологию и психику и, отчасти, даже психофизику.

Про Чехова были легенды: первая – про тяжелое детство, вторая – связана созрелым возрастом и с его историями с прекрасным полом, третья (самая проблематичная) – социальное лицо Антона Павловича Чехова.

Львиная доля переписки Чехова – это письма к Алексею Сергеевичу Суворину. Алексей Сергеевич Суворин – это человек, который открыл Чехова, это его благодетель.

Чехов был однажды у Варнавы Гефсиманского и старец даже произвёл на него прекрасное впечатление, но это ещё не есть душевный переворот. Опухтин регулярно ездил в Оптину, оставаясь активным педерастом.

Преподобный Варнава Гефсиманский говорил, что если не будете молиться за благодетелей, то места ваши в Царстве Небесном займут ваши благодетели.

Алексей Сергеевич Суворин безусловно есть благодетель Чехова и, более того, это его постоянный, настоящий, умный собеседник. Человеку чрезвычайно нужны такие вот длительные интеллектуальные контакты с равным, потому что если бы Чехов оказался, как Лев Толстой, с одними потаковниками, то он бы засох гораздо раньше, как именно и засох (нравственно) Лев Толстой.

Постоянное общение с Сувориным давало Чехову постоянный прилив свежих сил, не говоря о том, что Суворин был его нянькой на протяжении всей жизни, пока в 900-х годах сам Чехов не стал от него удирать.

Суворин – это такое постоянное, доброе, наблюдающее око, это нянька, когда надо вести человека за границу, когда надо наладить его лечение и когда Чехов настоял на своём путешествии на Сахалин, то Суворин взял с него слово, что он будет регулярно посылать ему путевые заметки и платил за эти заметки по двугривенному за строку – это очень много.

Когда на первом представлении провалилась “Чайка”, то второе представление прошло с успехом, так как за режиссуру взялся Суворин, который на актёров не полагался, а прямо говорил – иди направо, иди налево, остановись.

Примерно года за три до кончины, под влиянием всяких прогрессивных деятелей: Гольцев  ?    Михайлович, Горький Алексей Максимович – младший друг Чехова, редакторы прогрессивных газет и журналов, например, Стасюлевич со своим “Вестником Европы”, всячески включаются в то, чтобы очистить репутацию Чехова от этого грязнящего пятна, то есть дружбы с Сувориным.

И бедный Чехов этому влиянию поддаётся и до такой степени, что прячется от Суворина в Петербурге. Розанов пишет, что встречает Анна Ивановне старшего брата Чехова Александра и говорит, что “Александр Павлович, я слышала, что Антон Павлович здесь. Алексей Сергеевич ждёт его” В ответ – Да нет, он же не приехал, видимо, это ошибка (сам Чехов запретил ему говорить).

Тут ещё дело Дрейфуса. Суворин даёт в “Новом времени” несколько публикаций, где он, в частности, говорит о продажности журналистки, которая устраивает этот газетный хай и уже совершенно не даёт органам правосудия разобраться. Чехов пишет Суворину, что вот и я уже получил 20-50 франков, но, во всяком случае, и меня тоже подкупают.

Суворин, потеряв Чехова, нашел себе другого подопечного, как раз Розанова, а Чехов, уйдя от Суворина, уже другого такого друга не нашёл.

Чехову навязывались в друзья многие: Горький, Бунин, которым уже было нужно, как лоцманам, немножко присуседиться к его славе. Но это не были друзья для души.

К концу жизни, кроме работы, вокруг Чехова крутились другие прогрессисты из журнала “Мир Божий” типа Богдановича и вокруг Чехова увивается начинающий Курин. Но они все к нему уже обращались как к мэртру: отчасти он давал им советы и литературные и жизненные, но сам он, конечно, чувствовал, что его жизнь на исходе (но и разбойник на кресте тоже чувствовал, что его жизнь на исходе). И дело не в том, чтобы дольше прожить, а дело в том, как сказано у Достоевского, чтобы “восполнить свою тайну, совершить заданное”.

Чехов уезжает со своей Ольгой Леонардовной за границу как бы для лечения, но прекрасно понимает, что никакое лечение ему не поможет.

Родовая семья Чехова. Сестре Чехова Марии Павловне достаётся за всех болеть, за всех уставать, всех устраивать, за всеми ухаживать. Ей, по всей вероятности, не было Божьего благоволения выходить замуж, поэтому все, кто к ней сватались, ей не нравились, а который нравился был не для нее.

Завещание Чехова – оно характерно. Его жена Ольга Леонардовна, кроме фамилии Чехова, получила пять тысяч рублей и всё. Чехов нажил большое состояние и настоящей наследницей оказалась Мария Павловна и золотым дном для нее было доходы с пьес. Марии Павловне Чехов завещает – помогай бедным.

После смерти у Чехова остаётся молитвенница мать Евгения Яковлевна, заботница Мария Павловна, которая переносит свою заботу на племянника Чехова – на актёра Михаила Александровича Чехова.

Следующему поколению Чеховых как бы пришлось поработать и за себя и за того парня. Михаил Чехов был почтительным посетителем старца Нектария Оптинского, притом в начале он был, как бы сосватан к Нектарию — Нектарий посмотрел на фотографию Михаила в роли Гамлета и сказал, что “я тут вижу проявление духовности, я согласен его принять” (уже были 20-е годы).

Михаил Александрович почтительно осведомляется, что “не рассердится ли старец, если я к нему поеду ни сию минуту, а через два дня”. Если сравнить Пушкина и Филарета: разве Пушкин бы когда-нибудь на приглашение Филарета соизволил бы приехать – ему только можно было стихи написать. И, даже, если сравнить Розанова и Сергия Страгородского во время религиозно-философских собраний, то тот тоже вряд ли бы стал выслушивать от Сергия отеческие наставления.

Михаил Чехов приезжал к Нектарию, исповедовался, выслушал старческий совет, чтобы его второй жене (обе жены — немки) немедленно перейти в православную веру. И только одно благословение старческое он нарушил, так как Нектарий благословил остаться его в России, чтобы не вышло, а Михаил всё-таки не выдержал и уехал за границу.

Многие потом хотели вернуться. Господь, как известно, и намерения целует, но не получилось. А так, конечно, и Рахманинов подумывал (Собинов был убит на гастролях в Латвии). Два года жил в Париже Станиславский, но вернулся; регулярно уезжал Москвин, но возвращался.

Создать миф о Чехове как описателе, который, в конце концов, пришел к демократам не получилось. На всю социал-демократическую шатию Чехов смотрел с глубокой иронией и, конечно, с глубоким скептицизмом. Антон Павлович не дожил даже до 1905 года и в этом – великая милость Божия.

Чехов успел написать и увидеть прогрессивное движение изнутри. Одной из самых уничижительных, разоблачительных портретов, это фигура Лиды Волчаниновой в “Доме с мезонином”.

Что там главное – черствость. Конечно, и Мария Васильевна – старая галка маман, которая всё читает прогрессивные книжки и ищет там зарю новой жизни.

Но бывают люди, которые, по крайнем мере, никому не вредят. Лида Волчанинова по природе – деспотична и кроме сухости, чёрствости и, в сущности, чрезвычайной недалёкости, она ещё и деспотична: — ее постоянное стремление подчинить под себя, подмять.

Странно, почему ее не возненавидели крестьяне, у которых она забирала детей для обучения. Чехов этот вопрос тоже разбирает и даёт на него вполне удовлетворительный ответ. Дело в том, что в народе деспотизма бояться: если есть внутренний деспотизм, то они всегда подозревают в нём силу.

Поэтому здесь особенно характерна повесть “Новая дача”. Новую дачу покупает какоё-то коллежский советник, но требует чтобы его называли “Ваше превосходительство”[5]. Этот человек не отвечает крестьянам на поклоны, но с ним живут мирно. А инженер Кучеров, который пытается отнестись к народу по братски, его бедная жена Елена Ивановна, которая ходит к крестьянам и говорит какие-то ласковые слова – это всё вызывает у крестьян недоверие, презрение и какое-то стремление пнуть.

Чехов, который умер за 13 лет до революции, и за полтора года до 1095 года, то есть до пылающих помещичьих усадеб[6], (результат, так называемого, петровского разрыва, предсказал. Он увидит ту страшную, глубокую рознь, это полное непонимание и увидел, что всякое гуманистическое, человечное, внимательное отношение вызывает реакцию амбивалентную, а обожание и легенду вызывают деспотические режимы.

Поэтому, последняя эпоха, когда Чехов был популярен, это горбачёвская эпоха.

Сейчас Чехов, думаю, что никому не нужен и именно потому, что он как бы в настоящий момент не отвечает на внешние запросы дня. Но Чехов очень понадобится изнутри именно как большой знаток человеческих душ, человеческого несчастья, человеческой безвыходности и чеховской огромной жалости.

Чехов не понятен, если не понять на сколько он любит и жалеет живых людей. Чехов напишет о живых людях, которые нуждаются в жалости; Чехов создаст целый социальный тип, которому суждено на долго пережить его – чеховскую интеллигенцию.

Чеховская интеллигенция, когда впоследствии распределится между эмиграцией и лагерями, то тут-то и пригодится социальное серцеведчество Антона Павловича Чехова, художественным чутьём и творческим энергиями, освидетельствованы тайны русской жизни и жизни вообще.

Чеховский интеллигент.

Название темы: “Чеховский интеллигент” — от противного, потому что это всё равно, что сказать, — что женщины типа росту 165 и мужчин 178.

С другой стороны, как всякая ошибка, как всякая ложная идея – не на пустом месте возникает. Чеховская интеллигенция – это, так называемая, “средняя интеллигенция”, средняя, конечно, в социальном аспекте.

Так называемый, ol’ …. (высший свет) Чехов его не рассматривал, потому что никогда и не знал в отличие от Достоевского, например, или Льва Толстого.

Наверное, по сути, чеховская область был бы деклассированный элемент из аристократии, но это – компетенция Островского, Чехова в этом смысле почти нет. (“Вишнёвый сад” – это ещё не деклассированный элемент, это ещё люди, которые ещё на плаву).

“Цветы запоздалы” – очень ранняя вещь и вся с оглядочкой. Заведомый проходимец Егорушка, бедная княгиня, которая получает пенсию за мужа, то есть муж был порядочный человек, княжна Маруся, которая в основном мечтает.

Рассказы Чехова (и длинные и короткие), повести, выросшие из рассказов часто используют повтор, но пьесы Чехова — неповторимы.

Всё-таки, что-то в этом “пустом” определении “средний интеллигент” что-то есть: пустой орех, а скорлупа твёрдая. Чехов, например, пишет крестьян и, особенно, крестьян аутсайдеров, и крестьяне у Чехова тоже – интеллигенты.

Герои Чехова – размышляющие. (Жена ресторанного лакея Ольга – и она тоже размышляет). Лев Толстой, когда пытался найти какой-то серьёзный рассказ Чехова с целью найти идеальный женский тип, то взял “Душечку” и, причём взял “Душечку” уже дистиллированную, так как выбросил оттуда всё, что его не устраивало.

Чехов фабрикантов почти не знает (Лаптевы ведут оптовую торговлю, “Пьяные” – это тоже маленький ранний рассказик).

Чеховские герои всегда живут с оглядкой на самих себя, у них не бывает того, что стало называться в 80-х годах XIX-го “растительной жизнью”. Чехов испытал сильнейшее влияние позднего Островского и эта – область – абсолютная terra in kognito. Например, тот же “Вишнёвый сад” написан весь под впечатлением “Блажи” Островского, то есть пьесы, написанной совместно с Погожевым. “Растительные процессы” – это “Светит, да не греет” Островского.

В “Растительные процессы” тоже, такой скучающий растолстевший барин, которому скоро будет наплевать на всё, говорит, что “уж не человеческую, хоть животную жизнь нам проявлять, а то растительные процессы одолеют”.

“Растительные процессы” если перевести это язык апостольский, то животная жизнь – это душевная плюс психофизика, а растительные процессы – это чисто плотская.

Растительных процессов у Чехова нет, но, самое главное, что у него и нет ситуаций, благоприятствующих растительному процессу.

В повести “Учитель словесности” казалось бы, что ситуация складывается благоприятной к растительному процессу. То есть, кончивший, видимо, Московский университет по филологическому факультету, получил место в провинции, в гимназии; для провинции – он самый, что ни на есть интеллигент. Естественно, что он ходит в дом (надо ж, куда ходить по вечерам), где две невесты: одна – несколько засиделась, а другая – девушка в самой поре. Ясно, что это – помещики, которые не промотали своих выкупных, поэтому в провинции, где можно жить на 1000 рублей в год, они могут держать даже несколько породистых племенных лошадей. Лошадей помещики продают, покупают, меняют – это некий гешефт.

В собственный дом помещиков ходит учитель словесности, а поскольку он – человек холостой, то его сразу же принимают как жениха. Но к счастью он против этого не возражает, потому что младшая дочка ему нравится.

Толстой столько подробно описывал в “Крейцеровой сонате” о том, как ловят женихов, то есть и как прельщают туалетами, и джерси надевают (обтягивающие наряды), и на лодках и так далее.

В повести “Учитель словесности” тоже, конечно, что-то такое осуществляется, то есть приглашают учителя словесности, разумеется, прилично, то есть в числе целой компании ездить верхом, но всегда лошадь этой самой Мани или Манюхи (Маши Шелестовой), младшей дочки, как всегда едет по соседству к лошади учителя словесности.

Также, как в повести “Человек в футляре”, их сватает весь город, потому что жить-то больше нечем. Также как незаконную связь Фета с Марией Ладич, поощряла вся округа, потому что скука иначе доймёт и растительные процессы, так тут все поощряют честное сватовство.

Поэтому, когда на следующий день, проведя день и вечер у Шелестовых, учитель словесности приходит в гимназию, то на доске громадными буквами написано “МШ”, а когда он, кое-как проведя урок, уходит, то его провожает крик, как из театрального райка – “Ура, Шелестова”.

Всё идёт к свадьбе и, с одной стороны, неожиданно для учителя словесности, а, с другой, совершенно естественно. Как-то встретив ее в каком-нибудь тёмном закутке дома в синей материи, он ее ловит одной рукой за руку, а другой за синею материю, чтобы она не сбежала – это и есть момент объяснения.

Но дальше, казалось бы, вся эта поэзия, так сказать, молодоженства и первой радости, та самая, которую пытается безуспешно изобразить Лев Толстой в семейной жизни Левина и Китти, потому что никакой поэзии не получается, а получается скука такая, что только от этого хочется чихать, а тут Чехов этих дел не скрывает.

Вся Маша Шелехова написана с оглядкой на положительных героинь Толстого: на Наташу Ростову в эпилоге “Войны и мира”, на Китти, на Анну Каренину (дальше сам Толстой ошалел от положительных героинь и перестал их изображать).

Так и тут. Маша Шелестова от двух коров завела настоящее молочное хозяйство. Поскольку учитель словесности получил в приданое целый дом, то они живут в собственном доме и в подвалах стоят кувшины с молоком, горшочки со сметаной.

Когда он начинает уже ошалевать от того, что его окружает: крынки с молоком, горшочки со сметаной, тараканы, глупые женщины и что нет ничего оскорбительней и пошлей. И он начинает мечтать о том, что чтобы бы было бы, если бы он не был женат: пусть бы его ждала жизнь полу голодная, но не такая скучная.

Словом, он понял, что в этом не крашенном доме для него уже счастья не будет, что для него уже началась, как пишет Чехов, “нервная сознательная, которая не в ладу с семейным счастьем”.

Но, надо сказать, что Чехов никогда не опускается до “Крейцеровой сонаты”. В сущности “Крейцерова соната” – это падение, как бы сказал Розанов, — “Падший здесь — автор”. А ведь семейная жизнь не всегда растительная, она как раз может быть и сознательной и страдающей и серьёзной.

Чеховская повесть “Именины”, то есть, опять-таки, безмерно разросшийся рассказ, как он говорил – трехэтажная дача. Дача бывает одноэтажной, но ее можно перестроить, так и мои рассказы.

В повести “Именины” семейная жизнь уже дана в другом, пусть душевном, но, во всяком случае, в нервном, в сознательном, а, главное, в серьёзном аспекте. И тоже, казалось бы, дано хорошее благосостояния, но оказывается оно вовсе не мешает серьёзной и сознательной жизни, как оно бы не помешало и спасению души. (Если о спасении не радеют, то это не от сытости).

Ситуация в повести простая. Двое должны быть счастливы, но положение социальное такое, что они вынуждены держать открытый дом, в котором гости, родные, знакомые норовят зашаркать этот чужой дом. Обязательно их всех надо принять, а когда они придут, то и накормить; сказать толком ничего не умеют, а занимаются анекдотами или сплетнями.

Кончается вся история тем, что у женщины преждевременные роды, то есть она не выносила, да ещё и наряжалась в корсет, чтобы скрыть от гостей свою беременность.

А повесть-то о другом, зачем притворяться, зачем скрывать беременность, что дурно понятая деликатность, хуже грубости, если уж обед, то после обеда надо ж всех гостей немедленно разогнать и, вообще, жить своим домом, а гости приноравливались к обиходу хозяев.

Это всё более или менее понималось в купеческих домах, как у Шмелёва дедушка (не отец) скажет: “Гости гостите, а поедите, простите” и уйдёт спать или уж в старых дворянских усадьбах, как Троекуров у Пушкина – “что и вам пора, мой дом – не харчевня”.

Но здесь другое дело, это деликатность, как правило, не уместная, это как раз – принадлежность, так называемых, культурных людей, да ещё хозяйка дома кончила высшие женские курсы, поэтому, когда ей начинают ябедничать на ее мужа, то ей обязательно говорят – “Но ты же была на курсах”. Она, наконец, не выдерживает и говорит, что на курсах не учили влиять на тяжелых людей.

Чехов собственно занимается думающими (по мере сил), чувствующими и страдающими людьми. Людей, бесспорно умных, он как-то не очень видит в окружающей жизни, а потому и не очень любит. Пассажир первого класса – брюзга; Астров – пьющий. Чехову дороже люди вот такого непосредственного умного сердца, но такие люди у него всегда простые, вроде няньки Марины в “Дяде Ване”, ли бо какая-нибудь тоже простая няня, живущая в доме, то есть, носители этой внутренней исконной правды.

В этом отношении, Чехов, конечно же, — ученик Достоевского. У Достоевского все положительные героини либо прислуга, либо из крепостных. Настасья в “Преступлении и наказании”, Софья Андреевна (из крепостных), Даша – Дарья Ивановна Шатова.

В сущности, у Чехова и архиерей в отличие от старца Зосимы у Достоевского, вовсе – не учитель веры: он тоже страдающий интеллигент, который, собственно, тоже не совсем понимает, что ему делать и зачем он тут.

Если двигаться по чеховским произведениям как по некоторому строению, то видим, что существует семейная жизнь, существует разного рода деятельность и, особенно, Чехова интересует педагоги и врачи. Педагог – учитель словесности в одноимённой повести, прежде всего, — человек, попавший в педагогику случайно, он абсолютно там не нужен, ему там не чего делать.

Но Чехов знает и учителей настоящих. Учитель, у которого ученик весь год писал на пятёрки и вдруг сорвался на четверика и это для него искренние страдания и он всё время подозревает чьи-то интриги, а ему и жить-то осталось может быть два-три месяца, так как у него – чахотка. Но совершенно не думает про свои болезни, а думает о других; он абсолютно не только не зациклен на себя, а забывает о себе.

У Чехова очень мало верующих людей, но людей, которые душу свою забывают и которые “полагают ее за други своя”, — вот таких людей у него чрезвычайно много.

Также как педагогическая практика и ещё больше, Чехова занимает, конечно, практика врачебная. У него, действительно, целая галерея изумительных, самоотверженных врачей. Это не значит, что Чехов просто идеализирует это сословие, доктор Дорн у него – сволочь, но, прежде всего, — паразит. Ионыч, по крайней мере, так сказать, сдался и развратился, а Дорна мы сразу получаем готовенького и сразу сволочь. Ионыч, хоть, по крайней мере, — не развратник, а этот был единственным, говорит, порядочным акушером. То есть, Дорн главным образом проверял женщин в первый период беременности, а потом со всеми радостно жил (жен-премьер всей округи).

Дымов – это герой, который именно положил душу, потому что он отсасывал дифтеритные плёнки, а этого делать нельзя, то есть, нарушал абсолютно технику безопасности. Перед этим он заразился рожей, но его выходили.

Но не в этом дело, а дело в том, что он не очень хотел жить, потому что ощутил предательство любимого существа. Эту предательницу нельзя выгнать из дому, с ней нельзя развестись, так как она не сумеет, так сказать, прожить и, в тоже время, жить под одной крышей можно только так, что, вот, как бы, что она душевно заразная. Ведь, с ней нельзя и душевно общаться, уж лучше, так сказать, общаться с заразными больными, заразными физически.

У Чехова есть не столь бросающийся в глаза, так как у него есть и врач озлобленный Врагин, но есть и изумительные врачи и, особенно, провинциальные — Беглецкий. Вот этот мальчишка-беглец, который, испугавшись умершего в больничной палате, удирает, но не успел убежать далеко: судьба, ангел-хранитель, Промысел Божий, но он его приводит к порогу всё того же врача и он, не успев постучаться, падает в обморок на крыльце. И от стука падающего тела, немедленно приходят на помощь люди. Когда мальчик очнулся, то первые слова, которые услышал, были: – “Дурак, ты, Пашка, надо бы тебя бить”.

У Чехова описаны и люди, которые не обязательно врачи по профессии, то, ведь, отец семейства, особенно, вдовец – он тоже должен быть врачом, только дело иметь не с телами, а с душами.

Чехов очень серьёзно относится к людям, которые связаны с юриспруденцией. В рассказе “Дома” гувернантка нажаловалась герою, что она дважды застала его семилетнего единственного сына курящим. А, где ж он табак-то берёт? А у Вас на столе. Ага, тогда позовите его ко мне.

И он пытается прочесть сыну про цели, а сам, глядя на озабоченное лицо гувернантки, и, вспоминая себя самого в детстве, и свои гимназические годы, и про то, как эти педагоги боролись с курением (ловили мальчишек, секли, выгоняли из гимназии, калечили им жизнь). Чеховский герой задаёт себе сознательный вопрос педагога – ведь организм человеческий приспосабливается почти ко всему и вред, который приносят эти вот средства борьбы неизмеримо превышает тот вред, который наносит человеку курение.

Люди, главным образом, борются с тем, что им не понятно, и они как бы компенсируют самих себя за полное отсутствие нравственного авторитета. Даже мать не скажет, что перестань, если ты меня любишь, а ведь это – Христовы слова: “Аще любите Меня, слово Мое соблюдете”. Это же беседа с учениками после Тайной Вечере (Ин.15).

9Как возлюбил Меня Отец, и Я возлюбил вас; пребудьте в любви Моей.
10Если заповеди Мои соблюдете, пребудете в любви Моей, как и Я соблюл заповеди Отца Моего и пребываю в Его любви.

(Ин.14).

23Иисус сказал ему в ответ: кто любит Меня, тот соблюдет слово Мое; и Отец Мой возлюбит его, и Мы придем к нему и обитель у него сотворим.

Как рассказ развивается дальше? Отец вынуждает ребёнка дать честное слово, но тот ему в ответ только поёт: “честное слово, во, во”. А потом, так как у них установился обычай, что отец рассказывает ему сказки собственного сочинения. Заметим, что чем бывает не затейливей сюжет сказки, тем безусловней действует на душу ребёнка. И вот отец рассказывает сказку про то, как был король и у него был единственный сын, который, конечно, никогда не трогал на столе чужие вещи, но был у него один недостаток – он курил. Дальше, отец входит в эту ситуацию и как шекспировский актёр, уже на этом месте видит себя и говорит о том, что когда юноше было 20 лет, то он умер от чахотки, что пришли враги и не кому было защищать дворец. Враги убили старого короля и не осталось в саду ни цветов, ни птиц, ни колокольчиков. “Так то, братец, ты мой”.

После этого, разумеется, ребёнок, действительно, принявший в душу, что это же папа, кто же будет о нём заботится, если я рано умру. Разумеется, даёт совершенно серьёзное обещание, конечно, он его выполнит.

Другой парадигмы не дано, “Если заповеди Мои соблюдете, пребудете в любви Моей, как и Я соблюл заповеди Отца Моего и пребываю в Его любви”.

Это величие любви вот это как бы Чехов напомнил русскому обществу.

И, так сказать, от противного, Чехов также как он выводит целую галерею врачей, так он выводит целую галерею российского судопроизводства, по делам службы, следователей.

“Следователь” – это от противного, которую вызывает ложь. Ситуация там такая. В этом, так сказать, петровском просвещении ещё какое-то целомудрие требуется от женского пола, от барышень, а в мужикам оно воспитывает узаконенный разврат и этот узаконенный разврат зиждется на снисхождении к себе.

И вот – молодая счастливая пара. Жена ждёт ребёнка, муж является домой по шафе и хочется, как он выражается, кого-то приласкать, а жена – в интересном положении. А тут какая-то родственница жены приехала погостить на три дня – бабёнка пустая, глупая, не красивая, но муж желает ее не пропускать – жена застаёт их в этом положении.

Через некоторое время жена стала говорить о том, что вот она родит и умрёт, но, поскольку, умрёт от родов, то как-то этим она обманывает всех. Она как бы по предчувствию объясняет это дело кухарке, няньке, то есть прислуге, подготавливает всех как полагается. А потом, когда он рассказывает после ее смерти всё доктору, то тот-то, не будучи следователем, говорит, что надо было вскрыть ее. Как? Да так. Ей, видимо, не хотелось убивать и ребёнка, поэтому она, скорее всего, отравилась после родов.

Так и было, так как если собрать все косвенные доказательства, то решение было бесспорным.

Несчастный следователь (муж), ещё не в позднем раскаянии, а только в возмущении на не справедливость окружающих к нему, только из жалости к самому к себе, говорит: “Хорошо. Я виноват, я оскорбил, но неужели умереть легче, чем простить, вот уж действительно, бабья логика, жестокая не милосердная логика”.

На самом деле в жизни этих людей нет Церкви и абсолютно нет покаяния как Таинства, то есть, такой человек, который не понимает меру своей вины и заранее, не спрашивая Христа, отпустил сам себе все грехи.

Для Чехова особенно дорог служитель законодательства, когда такой человек оказывается при исполнении служебных обязанностей. Дело в том, что на такого человека сваливается изнанка нашей жизни: самоубийства, кражи, растраты, подделка завещаний и так далее и всё много раз.

И вот, приехав по делам службы, расследовать одно самоубийство, ночую в какой-то постоялой избе, этого самого следователя посещает видение. В этом видении идёт тот самый несчастный самоубийца и рядом с ним Соцкий — мелкий представитель администрации местного самоуправления.

Они идут сквозь пургу и как бы в такт этой пурге подвывают – “мы идём, мы идём, мы идём. Мы оставляем себе самое тяжелое и самое горькое, а вам оставляем время и возможность размышлять, почему нам больно, почему нам трудно и почему мы не выдерживаем”.

И тут Чехов действительно в своей миссии – он рассматривает вот эти провалы не бытия в нашей жизни. Чехов – это свидетель разрушения иллюзий (нельзя ограничить русскую литературу Шмелёвым и шмелёвщиной и, вообще, так сказать, умилительными картинками). Нельзя жить иллюзиями и, тем более, нельзя ими себя тешить.

Чехов выходит ещё в одну, так сказать, храмину своего строительства, это как раз как свидетель тихого нравственного разрушения и социального тоже. Чехов ведь пишет о полу погибающем народе, но свидетели этой близкой гибели и почти неизбежной у него оказываются (и это очень точно) священники, но именно не в их учительстве, которого просто никто не принимает, а в их уничижении.

Чехов в отличие даже от Лескова пишет священника в уничижении. Это сказывается во всём. Рассказ “Певчие” – и священника-то собственно нет, а только младший клир (регент), а церковь – усадебная. Помещик должен приехать в кои то веки в своё имение и они решили к его приезду обязательно отслужить молебен, а для этого с мальчишками, так как нет у него другого церковного хора, репетирует. И раз, и два, и три. Всё общество тоже крутится рядом. Регент, впрочем, очень чётко знает, что простой “Отче наш”, то есть восходящее к Иоанну Дамаскину, лучше нотного (это верно). Когда помещик приезжает, то говорит, что уж если молебен, то, пожалуйста, поскорее и без певчих.

Особенно характерен по этой части рассказ “Кошмар”. Приходит священник и просится на работу, потому что обнищавшее село не даёт ему даже куска насущного хлеба. Когда он рассказывает приезжему хлыщу, который сразу лезет в учителя и какую проповедь написал, чтобы священник ее произнёс, но проповедь не вручи, а написал архиерею донос. Славу Богу, наши архиереи по некоторой своей неподвижности таким доносам никогда не давали ходу.

Священник рассказывает о том, что происходит: что не просто все разорены, а люди пребывают в унынии. Казалось бы, что земля есть, что руки ноги есть, что Бог есть и почему бы не постараться и не поискать, не найти, не поработать, но крепостное право разрушили, а новую жизнь, которая требует хозяйственной инициативы, какой-то хватки, какого-то жесткого кулака, к этому всему не приспособлены.

Когда меня спрашивали в 1997 году – не похоже ли наше время на “Смутное время” (начало XVII-го века), я отвечала, что оно похоже на 1861 год, то есть сразу же после отмены крепостного права (19 февраля 1861 год).

Только Чехов посмел сказать, что народ был против отмены крепостного права.

Фирсов в “Вишнёвом саде” говорит, что “и перед несчастьем ветер также в трубе гудел”. “Перед каким несчастьем?” “Перед волей”. Или жена Ивана Ивановича. В доме 40 человек прислуги. Говорят: “Откуда столько людей?” – “Да это его крепостные” (до него не дошло положение).

Инициативные люди – это люди будущих столыпинских реформ; это же черноземье, ставропольский край, а тут обыкновенная средняя Россия она, кроме округи больших городов, где можно жить огородами, поскольку можно продукцию сбывать здесь же в городе. Если же вокруг больших городов нет, то совершенно не понятно, что надо делать, чтобы кормиться от земли.

В рассказе “Кошмар” описан доктор, который лечит мужиков, но они не могут заплатить, докторша, у которой рваные рубашки и которая сама полощет на реке своё бельё, потому что неё нет ни копейки, чтобы заплатить прачке.

Священник, которому тоже не где взять, вот он и просится на работу хоть переписчиком и даже за 10 рублей. И когда в последней сцене священник прощается и уходит, но его догоняют кучер и мальчишка, чтобы взять благословение, то в этом эпизоде на нас веет живым духом и рождается тихая уверенность, что совсем отчаиваться нельзя, что Господь всё управит.

Чехова, конечно, интересует не высшая иерархия, а, главным образом, младший клир. Поэтому в повести “Дуэль” выводится дьякон Поветов, который всех спасает, так как оказался во время, ведомый ангелом, и, крикнув под руку отчаянным голосом, – “Он убьёт его”, он не дал совершиться убийству.

Все остальные находятся в плену не то дуэльного кодекса, не то кодекса чести, не то, вообше, не понятных каких-то диких, ни где не писанных, но почему-то всеми признаваемых законов. Люди стоят как бы замерев и в ужасе ждут, что сейчас произойдет убийство, которое совершит порядочный человек в присутствии порядочных людей. Какая-то сила заставляет этого несчастного Лаевского стоять, а не бежать от этого стояния.

Дьякон внимательно смотрит в лица: все в тайне надеются, что фон Корн выстрелит в воздух, а Лаевский обязательно не попадёт. Лаевский, более того, не только не хочет стрелять, он боится случайно попасть в фон Корна и не как Ставрогин стреляет просто в бок, потому что понимает, что такое показное великодушие – уже не великодушие.

Начинается как бы клубок, люди как бы повязаны и в тоже время, в их беспомощности, в их немощи, может совершиться Божья сила.

Дьякон, сидящий в засаде, смотрит на лица и вдруг он увидел по выражению лица фон Корна, который до этого не хотел стрелять. Но, узнав о последнем падении Лаевского, который в нём и виноват-то не был. (Лаевский застал свою сожительницу с полицейским приставом Кирилиным). Корн плюёт от отвращения и решил убить Лаевского как гниду, чтобы он не мешала, не оскорбляла его эстетического чувства.

Когда эта холодная ненависть проступила у него на лице, то дьякон испугался и закричал во всю ивановскую – “он убьёт его”. Корн промахнулся, но попал где-то близко, так как пуля даже контузила Лаевского. Увидя, что этот несчастный противник стоит, а не упал, секундант (Шишковский) от радости заплакал.

Едут уже обратно, дьякон во всеоружии своего христианского менталитета, даже извиняется – “Вы”, говорит, “меня извините, но у Вас было такое лицо, как будто Вы действительно хотите его убить”.

Кончается повесть полным примирением. Хотя акт примирения это ещё не есть акт внутреннего покаяния фон Корна, уверенного в своей правоте, тем не менее, уже можно радоваться и дьякон поздравляет его заранее, что “Вы”, говорит, “победили главного врага человечества — гордость”.

Гордость-то он ещё не победил, но то, что он хотя бы услышал в первый раз, что гордость, которой гордятся, что это на самом деле – главный враг не только человеческого спасения, но и человеческого общежития, живых отношений между людьми.

Когда эта повесть появилась на страницах суворинских изданий, то эта повесть была победа и, особенно, при тех отношениях 90-х годов XIX-го века.

Повесть “Архиерей”. Чехов был знаком с одним архиереем к вящему умилению Евгении Яковлевны (матери). Фактически Чехов не совсем понимает, зачем бывают архиереи. Он не очень понимает что такое устройство Церкви, что такое иерархия, церковное управление. По настоящему его архиерей, преосвященный Петр, викарный архиерей, то есть помогающий или, в случае болезни, заменяющий правящего. Но если правящий архиерей на месте, то викарному остаётся только служение.

Чеховский преосвященный Петр – глубоко верующий человек и ему особенно дорого в его служении – это как раз сами богослужения и сама повесть начинается с Великого Четверга. Архиерей сам читает своё любимое первое Евангелие от Иоанна. По настоящему-то он думает – “Какой я архиерей, мне быть, может, священником в провинции, или простым монахом”. Трудно даже сказать, что его тяготит. Казалось бы никаким человекоугодничеством он не окружен, так как он не правящий, то не может ни наказывать духовенство, ни проверять, то есть он не у дел.

Но, то, что викарный архиерей не совсем понимает круг своих обязанностей и зачем он здесь, то это, прежде всего, лишний раз говорит о том, что Церковь находится в загнанном положении, что она куда-то задвинута в дальний угол[7] и там где-то ее существование только теплится.

Одновременно, это загнанное и забитое положение прямо по Блоку – “Когда ты загнан и забит людьми, заботой и тоскою”, то это рождает у человека (у людей у целого клана русского общества) великий навык прощения, снисхождения, понимания и уж, во всяком случае, не допускает особенно расцвести гордыне.

В этом отношении два характерных рассказа Чехова “Письмо” и “Панихида”.

“Панихида” начинается с комической ситуации, где на проскомидию была подана записка “о упокоении новопреставленной блудницы Марии”. Мария была актриса, но по своему ее отец был прав, так как по церковному актриса называется “позорищная”, например, бывшая позорищная не может даже стать попадьёй, так как это запрещено канонами.

Когда отца актрисы начинают песочить, то он пытается как-то оправдаться, что она была актерка. Словом, дали ему 15 поклонов и он их радостью положил в качестве епитимьи и опять приобрёл свою солидность, степенность и заказал панихиду. Стоя и слушая слова панихиды, вспоминает про свою несчастную дочь. Дочь рассказывает ему об успехах на своем актерском поприще, но тот, видя что она не замужем, наконец, кое-как формулирует свой вопрос о том, чем же дочь занимается. Дочь отвечает, что она актриса.

Ему стыдно с ней помириться на людях и только напоследок она уговорила его с ней погулять, и говорит, что какие чудесные здесь овраги и как хороша моя родина.

Что понимает вот это русское духовенство, пререкаемое, позоримое, загнанное на пятое место в государственной иерархии, он знает великую истину – прощать во имя Христово.

В этом же ключе решен рассказ “Письмо”, но на совсем другом материале. В сущности, духовенство – это сословие, и только в 1864 году разрешили детям духовенства брать другие профессии (поступать, например, после семинарии в университет) и только в 1867 году разрешено представителям других сословий поступать в духовную семинарию и получать священнический сан[8].

Как только вышел указ о разрешении детям духовенства поступать в университеты, так сразу же половина контингента студентов оказалось из семинаристов. Само духовенство перепугалось и в 1867 году это разрешение было снято, но уже этого половодья остановить было нельзя. Что они придумали? Семинаристы придумали – не кончать семинарии, а уходить с последнего курса. Так поступил Ключевский.

Поскольку духовенство – это сословие, то в священники попадали люди, которым по их самодовольству, самоуверенности и, вообще, не пастырским качествам, нельзя было бы переступать порога церковного.

И вот такой, убеждённый в своей правоте священник, диктует своему подчинённому письмо на счет его сына. Всё письмо выдержано в духе консисторской казёнщины, что, значит, твоё университетское образование и твоё благосостояние не могут скрыть языческого твоего вида. Всё письмо продиктовано в духе дикой реляции и заставил отца подписаться. Другой слабенький, не мощный священник отец Анастасий идёт вместе с дьяконом (отцом-то) и говорит – “Не посылай ты этого письма, ну его. Ты уж лучше его прости”. Тот, казалось бы, чувствует точно также, но умом согласиться не может и тогда приписывает к письму обыкновенные слова.

Если бы Чехов писал совсем в языческой атмосфере, то это был бы христианин до Христа, но Чехов пишет для людей, забывших Христа. И сам он по своему религиозному складу очень мало отличается от своих читателей и тоже не совсем понимает, что ему делать в Церкви, кроме венчанья и отпевания.

Чехова однажды водили к старцу Варнаве Гефсиманскому, но он смотрел в основном на физиономии посетителей, то есть тоже, как бы набирался впечатлений.

Варнава Гефсиманский окормлял не только купечество и городские слои, но и интеллигенцию также, причём, интеллигенцию самого первого эшелона, как Владимир Соловьёв, так и интеллигенцию попроще, вроде адвоката Плеваки. Адвокат Плевако тоже из духовной среды (украинской).

Варнава так и относился к этим людям – по необходимости слабеньким; всех звал на ты, все у него были сынки и дочки, как и царь Николай II, поэтому он так и говорил, “что ж ты сынок так оплошал”.

Отношение вот такого доброго дедушки к чадам и другое дело отношение к Владимиру Соловьёву, который пытался представить дело так, что Великой схизмы вообще не было и что – это просто недоразумение, а он, Владимир Соловьев, может все эти века спокойно перешагнуть. Ему и было сказано – “тогда и исповедуйся у своих ксендзов” (Соловьёв переходил в католичество восточного обряда).

Но Чехов – это ещё нечто третье, так как Чехова ещё надо было, как бы приводить в чувство. Чехов – это блудный сын, которому предстояло придти в себя. Этот необходимый для каждого ушедшего поворот блудного сына, пожалуй, осталось тайной: успели он придти в себя или он умер только на пороге, только над этой миской с рожками.

[1] Спитой чай на Руси давали даром.

[2] Нравственный аспект – это не только покаяние, но и плоды покаяния — предстать от греха.

[3] Доверие к Богу – это сотериологический аспект — учение о спасении.

[4] Венчались на Плющихе в церкви Вознесения на Вражке.

[5] “Ваше превосходительство” – только, начиная со статского советника.

[6] Герфехштейн в Думе назвал пылающие помещичьи усадьбы “иллюминацией”.

[7] Об этом много писал Лесков.

[8] До этого можно было стать священником только через монашество, как Игнатий Брянчанинов.