Классическая русская литература в свете Христовой правды. Лекция № 23

Print Friendly, PDF & Email

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция 23.

Достоевский и Россия.

Проблема русской идеи в осмыслении Достоевского.

(Историософская проблематика Достоевского).

Труднее всего, рассматривая идею, которая поставлена автором, была ему самому не вполне ясна. Приходится дорабатывать, а это – целая проблема.

Сам термин “русская идея” принадлежит Достоевскому. Достоевский во многом оболган, например, ему приписаны вещи, которых он не говорил – «церковь в параличе», так как это говорил Самарин Юрий Фёдорович[1].

Термин “русская идея” Достоевский ввёл в “Дневнике писателя” за 1876 год, глава называется “Утопическое понимание истории”.

Русскую идею Достоевский определяет так: “Деятельное приложение нашей драгоценности, нашего православия к всеслужению человечеству, к чему оно и предназначено и что, собственно, и составляет настоящую сущность его”.

Статья “Утопическое понимание истории” начинается с Петра I – как феномена. По духу, по мысли, по чувству Достоевский относится к Петру глубоко отрицательно, но по декларации как бы — и так, и сяк.

Фёдор Михайлович декларирует то, что Россия в своём отъединении до‑петровском XVI-XVII веков, отъединении от всего прочего христианского европейского человечества, готовилась быть не права, то есть обладала, как главная православная страна, драгоценностью правой веры, но никому ее не собиралась нести.

«Расширение взгляда», как он это называет, петровское, то есть насильственное, выведение России на арену европейских действий, привело к тому, что происходит расширение той же самой идеи; и, значит, Православие имеет быть проповедано повсюду, уже тем, что православная держава, сфера ее влияния, расширяется на весь мир.

Проверить такое утверждение невозможно до тех пор, пока дело не дойдёт до конкретики, до языка примера и разбора этого примера; а пример в данном случае – Константинополь.

Знаменитый лозунг Достоевского, что «Константинополь рано или поздно должен быть наш». Пишется это в 1876 году, когда уже восстали и Болгария, и Сербия. Сербское восстание возглавил Милан Обренович, черногорское восстание (Черногория не была покорена турками) возглавил Николай Негош[2]. Возглавляет добровольцев, которые просачиваются из России в Болгарию и в Сербию, генерал Черняев. (См. Эпилог “Анны Карениной”: Вронский Николай Алексеевич и был таким добровольцем).

Достоевский (и не один он) рассматривает, как вполне реальную возможность, развал Османской империи. Никто не сомневается, что балканские славяне будут освобождены, и если Османская империя рухнет, то сразу возникает вопрос: кому достанется Константинополь?

В числе прочих была любопытная английская концепция и, притом, прямо в центральных журналах. Она состояла в том, что поскольку у нас есть реальный наследник, а именно, сын королевы Виктории Саксен-Кобургский, женатый на единственной дочери Александра II — Марии Александровне, то предполагалось создать славянскую империю или греко-славянскую, включив в неё Болгарию и Македонию (Саксен-Кобургский и Мария – кандидаты на будущий царский престол). Эта концепция тут же была перепечатана и центральными газетами России, в частности, газетой “Голос”.

Достоевский в это время в эпоху своего “гражданинства” (он долго был главным редактором “Гражданина”) следил за такими политическими событиями и сразу на них откликался. Иногда отклики Достоевского были блестящи по точности политического анализа. (В частности, касательно вопроса о восстановлении Бурбонов во Франции после Франко-прусской войны 1870 года и падения Наполеона III.)

Когда Достоевский рассматривает вопрос о Константинополе, то ставит вопрос – а почему бы, если рухнет Османская империя, просто не оставить всё законному владельцу, то есть малоазийским грекам? И на этот вопрос Достоевский отвечает так, что, мол, “нельзя наследовать Константинополь одним грекам, теперь уже совсем не возможно, нельзя отдать им такую важную точку земного шара, слишком уж было бы им не по мерке”.

Апостол Павел, когда проповедовал в Ареопаге, то говорил, что каждый народ Господь ведёт Ему ведомым путём. Поэтому в этом вопросе, Фёдор Михайлович, не спросясь Господа, определяет сам: кому и что по мерке.

Удивительное дело, как Господь иногда оставляет гениальных людей, чтобы никакая плоть не хвалилась перед Богом. Достоевский не замечает даже того, что становится на одну доску со своим же Раскольниковым и со своим же Иваном Карамазовым.

Раскольников лишает старуху-проценщицу права на жизнь, потому что она – вошь; Иван Карамазов в беседе с Алёшей говорит – “что такого, если один гад сожрёт другую гадину”, то есть Дмитрий, его единокровный брат, сожрёт их отца Фёдора Павловича. И на вопрос Алёши: “Неужели любой человек имеет право судить: кто мало достоин жить, а кто более достоин, а кто уже не достоин”, — то Иван отвечает на это такой отговоркой, что «такие вопросы решаются обыкновенно не по достоинству, а по другим причинам, гораздо более натуральным». Алёша говорит дальше, что «не смерти же желать другому человеку!» – и почему же и не смерти? Конечно, я не дал возможности совершиться убийству и не дам впредь, но в желаниях я оставляю за собой полный простор».

Получается, что и сам Фёдор Михайлович как бы рассматривает не только малоазийских греков, но и всю греческую нацию, как нацию-вошь, так как некогда отнятый у них Константинополь, точнее сказать, захваченный интервентами (они же не были оттуда выгнаны), будет им теперь уже не по мерке.

Другой виртуальный пример, то есть пример возможности, следующий: а вот если бы Пётр I в своих завоевательных тенденциях ринулся не на запад, где всё-таки были отвоёваны только ливонские вотчины, а на восток, вернее, на юг и юго-восток, то есть как раз в Константинополь.

Достоевский и говорит, что уж если немцы сбили Петра с толку, то уж греки, как нация более культурная и с несравненно более богатым историческим прошлым, его бы уже до того довели, что Пётр бы и столицу-то свою не иначе как попытался бы перенести в Константинополь.

Достоевский забывает о том, что Пётр I шел-таки на юг, и турецкая война была, но Пётр был побит и едва сам не попал в плен. Пётр был вынужден заключить позорный Прусский мир, по которому был разрушен когда-то захваченный Азов. Таким образом, Сам Господь не пустил Петра.

Достоевский ставит второй вопрос: а если мы захотим себе Константинополя или, как он дальше продолжает, “всеславянского протектората для России”, то есть, он мыслит создание всеславянской империи. Достоевский пишет буквально так: “Россия сознала в себе силу исполнить своё назначение, а фактически уже и стала действительной и единственной покровительницей и Православия и народов, его исповедующих. Вот – эта причина, вот – это право на древний Царьград и было бы понятно и не обидно даже самым ревнивым к своей независимости славянам и даже самим грекам”.

Итак, Достоевский настаивает на том, что Православие должно распространяться в мире путём протектората православной державы. Значит, протекторат государственный, а на втором месте может быть уже и религиозный.

“Настоящая сущность тех политических отношений, которые и должны неминуемо наступить у России ко всем прочим православным народностям: славянам, грекам. Она – покровительница их и даже, может быть, предводительница, но не владычица: мать, а не госпожа. Если даже и государыня их когда-нибудь, то лишь по собственному их провозглашению с сохранением всего того, чем они сами бы определили независимость и личность свою”.

Тогда возникает другая виртуальная задача, – а если они не провозгласят? (Как сам Достоевский, при его-то необыкновенном проникновении, не рассмотрел проблему непризванных благодетелей.)

В начальных главах “Братьев Карамазовых” мать двух младших братьев Ивана и Алёши, Софья Ивановна, была воспитана своей «благодетельницей и мучительницей». Это благодеяние привело к тому, что она 16-летней девочкой пыталась повеситься. (Как бы не пришлось бы этим странам-сателлиткам в некотором роде тоже “повеситься”!).

Мысль о России двоится, то есть мысль, как Россия будет распространять православие на мир. С одной стороны, в начале статьи провозглашено всеслужение, а с другой стороны – покровительство и даже, мол, статус государыни. Эта идея о распространении Православия так и осталась двойственной и так и продолжала жить — и разрешилась в Первую мировую войну.

Центральная идея, зачем Россия вступила в никому не нужную Первую мировую войну, в которой ей нечего было отстаивать – это как раз “проливы, проливы, проливы”, то есть опять Босфор и Дарданеллы, опять Константинополь, опять восстановление креста на святой Софии. Эти голубые мечты закончились революцией и свержением царя.

После этого русское беженство из Крыма отправилось в Константинополь, но, как бы сказал Иоанн Шаховской – “не в образе тирана, насилующего и мучающего народы, а в образе Христа, Которому негде приклонить голову”.

Только в беженстве и в нищете, в своём умалении, в своём кенозисе, то есть истощании, — как раз тогда русское беженство и было способно нести православные идеи. Причём, большинство беженцев объединилось вокруг митрополита Евлогия Георгиевского, а не вокруг митрополита Антония Храповицкого. Эмигрант Солоневич комментирует это так, что не кающаяся интеллигенция собралась вокруг Антония Храповицкого и Маркова-второго, а кающаяся интеллигенция – вокруг владыки Евлогия (Георгиевского).

Православный богословский институт, в котором преподавали и Флоровский и митр. Вениамин, Булгаков и Карташев, свидетельствовал о Православии, которое до тех пор на западе называлось – “католичество восточного обряда” или “католичество восточной традиции”. Да и живой дух в Америку тоже понесли эмигранты: Флоровский и его ученики Мейендорф и Шмеман, да тот же митрополит Иоанн (Шаховской).

Получается, что жизнь вносит в философему Достоевского изумительный исторический корректив. А именно: Достоевский говорит о всеслужении, оно и предстояло. Но всеслужение – это “ноги умывать”. Господь сказал: “Цари владычествуют над народами, а вы не так; а кто из вас хочет быть первым, будь всем слуга”.

Проповедник должен быть униженный и оскорблённый и не имеющий, где приклонить голову; и только тогда он будет миссионером. Миссионер вооружённый – не есть миссионер; миссионер, у которого вооруженная охрана,– не есть миссионер. Миссионер безоружный и не имеет никакого оружия, кроме слова, долготерпения и любви. И это – по образу и Самого Христа и апостолов: разве апостолы шли с протекторатом?

Таким образом, Достоевский постоянно изменяет себе в этом вопросе, а русская жизнь, то есть Божий Промысел, не даёт русскому менталитету уклониться в ложные пути, охраняет его непреодолимой благодатью.

В данном случае легко было заразиться ложным пафосом; но что было исторически, ещё при жизни самого Достоевского? Как только у России государственной были развязаны руки в смысле Австрии, то есть был обеспечен ее нейтралитет, так началась настоящая балканская Русско-турецкая война 1877-1878 годов. В Болгарии и в Сербии война была героической, очень жертвенной, но все-таки удачной: сражение под Плевной, сражение под Шипкой, горный Дубняк, освобождение Болгарии, освобождение Сербии.

Но, как только армия дошла до Константинополя, так сразу же в армии начался тиф; куда-то делась непревзойдённая военная хватка генерала Михаила Дмитриевича Скобелева, да и царь был там. Армия как бы никуда не могла сдвинуться, пока просто не было заключено перемирие и в 1878 году войска вернулись, а в 1880 году был заключён Сан-Стефанский мир. Таким образом, Господь в Константинополь Россию не допустил.

Кроме Достоевского, русскую идею осмыслял, например, Константин Леонтьев. Леонтьев поставил вопрос ребром: а такие ли мы православные? Мы по паспорту православные, а подавляющее большинство из нас – религиозно равнодушны.

Иоанн Шаховской продолжает: “Поскольку государственность декларирована православной, то военные и штатские чиновники обязаны раз в год говеть. И тысячи безбожников, записанные православными, ежегодно причащаются, абсолютно безверно, в суд и в осуждение как себе, так и тем священникам, которые поведали тайну Христа врагам Его истины” (См. «Революция Толстого»).

Таким образом, Достоевским владеет иллюзия: вся эта идея расширения православного влияния за счёт расширения влияния государственного, эта идея – бесперспективна, как всякая мечта; и эта идея — двоится.

Но художник в своих произведениях всегда умнее самого себя, потому что дух его находится в рабстве у эмонациональной части души, которая чрезвычайно усиливается, а рассуждающая, волевая части ослаблены. Именно поэтому (у Тургенева — это часто, у Достоевского – гораздо реже) в своём творческом измышлении Достоевский от таких огрехов свободен.

Где поставлена та же самая проблема?

Вот роман “Подросток”. Версилов, когда рассказывает Аркадию свою историософскую философему, то говорит, что у нас за эти 150 лет выработался невиданный в истории национальный тип – тип всемирного боления за всех; и все 150 лет Россия живёт не для себя, а живёт для одной лишь Европы.

Так оно и было. Елизавета Петровна ведёт семилетнюю войну, но как только Россия побеждает, так умирает Елизавета Петровна, а Пётр III, обожающий Фридриха, всё отдает, как будто вообще никакой войны не было. Затем Россия – победительница Наполеона; Священный союз и устройство Европы: Россия не получает не только ни пяди территории, потому что протекторат над Финляндией был установлен до этого — в 1811 году, но даже не получает контрибуции. (Германия после Франко-прусской войны сорвала такую контри­буцию, что даже Бисмарк называл эту цифру только шепотом). Император Николай I в 1848-1849 годы кладёт казачью конницу в Венгрии за освобож­дение Австрии (против Кошута) и тоже ничего не получает.

Эта концепция немедленно подтверждается всеми историческими данными; и дело даже не в них, а в том, что дух всемирного боления за всех – это именно есть христианское участие, христианское со-страдание, христианское со-переживание, то есть, именно – нет выше любви, как душу свою положить за други своя (Ин.15,13). И Достоевский тут не обманывается; эти «други», далеко не всегда нас любящие, часто и ненавидящие.

Во всяком случае, этому понятию: “русская идея” — предстояла долгая жизнь. Её подхватил Владимир Соловьёв; но особенно ее подхватил Василий Васильевич Розанов, и одна его статья в книге “Среди художников” так и называется: “Возле русской идеи”.

В этой статье Розанов говорит о том, что русская идея и в самой Европе обращается также к униженным и оскорблённым. Ведь чрезвычайная популярность русской литературы в Европе не за счёт того, что западная читающая публика преклонилась перед художеством русских писателей, довольно неуловимом в переводе, а именно потому, что почувствовали иной дух, запечатленный в характерах русских людей. Как пишет Розанов – “вот я окаянная, но я чувствую, что у вас я была бы не чужая”.

То есть, на боль отзываются люди, также болезнующие, болящие и именно, по слову Христову, не те, которые уже заперлись в своих домах, а вот “идите по дорогам и изгородям и приведите всех, ибо вечеря уже готова”.

После революции и в первый раз, когда первая эмиграция действительно явилась в образе Христовом, то есть в образе странника, и вторая насильственная эмиграция, так называемые “перемещённые лица”, во время войны, которые имели на груди знак Ost, то есть восток; и тогда же вспомнил Иоанн Шаховской – “Восток имя Ему” (пророчество Исайино).

Востоком назван Христос. И даже люди, не очень обученные православной вере, тем не менее, Христово имя несли; и очень быстро они именно ринулись в беженские церкви на божественную литургию и так заполнили и заполонили собою все эмигрантские церкви, что саму эмиграцию в этой массе просто не стало видно.

Само имя Петра I тоже осмыслено художеством Достоевского и дано его место. Это имя, конечно, идёт только со знаком минус, это имя в художественной системе Достоевского подлежит глубокому осуждению. В “Записках” Достоевский пишет о том, что вся петровщина, вся идея – это не только разрушение менталитета русского, но это, прежде всего, — петровский разрыв, то есть попытка оторвать своих приспешников от всей массы русского народа. Достоевский приписывал к приспешникам петровым всё дворянство, то есть весь бывший служилый класс. Кроме того, Пётр лишает дворян земли и превращает их в казнокрадов и прихлебателей.

Достоевский в своих произведениях приводит много примеров таких типов; например, комический тип — Пётр Ильич Перхотин в “Братьях Карамазовых”. И про Версилова заметили, что он хоть не Пётр, но Петрович, то есть в нём явно прочитываются черты «птенцов гнезда Петрова».

Достоевский рассматривает исторические судьбы России с болью в сердце. Недаром же из романа в роман петровская идея у него склоняется на все лады. В “Преступлении и наказании” Разумихин говорит, что “мы уже двести лет от всякого дела отучены”, то есть вместо дела – слово и мечта.

“Идиот” выпадает, как свидетельствовал сам Достоевский в письме Софье Александровне Ивановой, что “роман неудачный, но я люблю свою неудавшуюся мысль до сих пор”. В Петруше Верховенском («Бесы»), который полностью соответствует петровщине, самое главное — рационализм; и вот эта выдуманная, вымечтанная идея.

Главное свойство Петра I – это мечта. Создать свой собственный «парадиз», свой собственный Антверпен, свою «Голландию» на финских болотах. Поэтому и выбирается не Нарва (старинный русский город Нарова), стоящая на твёрдой земле, а Петербург, который вообще под морем[3] и “от этой великолепной панорамы веет невыразимым холодом”[4].

Петруша Верховенский — весь в своих мечтах: об Иване Царевиче, о самозванце, о великой смуте и так далее, а когда он удирает за границу, то остаётся то, что даже Федька-каторжник оказывается его обличителем, — “что, ведь он, Пётр Степанович, имеет дело не с живыми людьми, а с воображаемыми”. “Пётру Степановичу, говорит, ему легко на земле-то жить, потому что он человека выдумает да с таким и живёт, а я, например, только по вторникам да по средам дурак, а по четвергам-то умнее его”.

Жизнь среди выдуманных идей и понятий – это и есть петровщина, так как Петру I, в отличие от царей Московских, обязательно надо сделать нового человека, новых людей, то есть “довести этих бывших скотов”, как он их называет, “до настоящего европейского человека”. (Цари Московские говорили: «Других слуг нам не дадено»).

В сущности, Пётр Степанович тоже двоится: с одной стороны он – энтузиаст, то есть, есть пункты, как говорит Ставрогин, «в которых он перестаёт быть шутом, а превращается в полу-помешанного (это как раз идея о великой смуте в России), — а с другой стороны, в своей конкретике, это беззастенчивый и мелкий мошенник, и с нравственной стороны – оголтелый преступник.

В “Идиоте” Достоевскому не удался образ праведника, но сам он до самого конца всё ещё не понимает: он как бы пытается бороться за «реноме» князя Мышкина. И тут Достоевский оказывается умнее самого себя: князь Мышкин не выносит церковной службы, он не только обедни не в силах отстоять, но даже панихиды не может отстоять (по генералу Епанчину).

Праведник, не удавшийся в “Идиоте”, удался в романе “Подросток”. Достоевский пишет Макара Ивановича Долгорукова (Макарий – «блаженный» с греч.). Макар Иванович — не только человек глубоко церковный: странник, переходящий из монастыря в монастырь, спешащий к святыням, например, лобызать «святые и целокупные мощи чудотворцев Аникия и Григория; но это человек, для которого Христова проповедь естественна, как дыхание. Причём, Макарий Иванович не задаётся целью проповедовать, он просто говорит; и другого он сказать не может, потому что это есть воздух, которым дышат его лёгкие, это есть кровь его сердца и другой крови там просто нет. Ему же принадлежит и мудрость, утаённая от мудрецов века сего, таких «петровичей», как Версилов и Сергей Петрович, князь Сокольский.

Например, Макар Иванович приказывает Лизе венчаться. Версилов противится и говорит: «Что ей может посоветовать Макар Иванович? Он сам ничего не смыслит ни в жизни, ни в людях”. Макар Иванович единственный, кто оказывается прав, потому что судит он не от себя, а судит он, и говорит, и свидетельствует то, что даёт ему Господь свыше.

“Подросток” – это вершина, в том смысле, что это, пожалуй, — наиболее гармоничное произведение Достоевского. И борьба добра и зла, борьба сил ада и Божией благодати завершена и именно внутри романа.

Как силы ада восстают на героев? Это, прежде всего, раздвоение Версилова, то есть «двойник» – страшная, соблазнённая часть человеческого существа, в которой уже угнездился дьявол; и эта часть была «застрелена» самим Версиловым в попытке его самоубийства. И, после всего, характерное выражение – “это только половина прежнего Версилова”. Это — новая «половина», где он уже получил «дар слезный», где он уже навсегда остаётся вблизи Софьи Андреевны, то есть своего ангела-хранителя земного, это — Версилов, вступивший на путь смирения, потому что до этого ему сопутствовала постоянная гордыня.

Роман “Братья Карамазовы” иногда трактуется как незаконченный. У Достоевского действительно были всякие планы о второй и третьей частях, но это примерно того же характера, что и планы Гоголя о второй и третьей частях “Мёртвых душ”. Роман закончен, но так, что он как бы о трёх стенах, а вместо четвёртой стены – он выходит в широкую временн!ую перспективу.

Эта временная перспектива – Россия будущего, так как Достоевский обрывает роман на том, что болен Иван и, наверное, поправится; но это нужно выискивать, как словечко; а такое словечко есть, что его любовь к Екатерине Ивановне на всю его будущую жизнь повлияла.

Затем, Митенька должен идти на каторгу; но ему ещё нужно смириться и осознать эту каторгу как Божье наказание. И, наконец, Алёша навсегда уезжает из родных мест (с Лизой Хохлаковой никакого брака не получается) и только оставляет вместо себя мальчиков («человек 12»), которые уже сформировались, как клан его учеников.

В этом смысле “Братья Карамазовы” – очень яркий роман с перспективой, но эта перспектива гадательна и наполовину выдуманная. В “Подростке” же есть настоящее пророчество: когда Макар Иванович перед смертью как бы даёт каждому из своих подопечных наставление, которым, однако, он абсолютно не навязывается, так как приходит как странник и пришелец и только потому умирает в этом доме, что его уже ноги не держат.

Макар Иванович, оставляя своё завещание, Аркадию говорит так: “Ты, милый, Церкви святой ревнуй; аще позовёт время, то и умри за неё. Ты не бойся, не теперь, сейчас-то ты об этом не думаешь, после, может, подумаешь”.

Аркадий Долгорукий 1856 года рождения, ровесник Розанова, которому предстоит реально дожить до большевистских гонений и вот именно, “аще позовёт время, то и умри за неё”; и ровесник священномученика Серафима (Чичагова).

Фёдор Михайлович в “Пушкинской речи” тоже говорит о всеслужении, но уже не в смысле государственного протектората, а в смысле способности русского человека к «всемирной отзывчивости» на чужую боль. И эта отзывчивость — не только трепет нервов, но и сознательное, взрослое отношение к чужим проблемам, к чужим мыслям и, прежде всего, к чужому вопросу, который предстоит решать не на пару, а «втроём», то есть, призывая на помощь благодать Божию.

[1] Предисловие ко II-му тому Хомякова, Прага, 1867 год.

[2] Николай Негош — отец двух сестер: Милицы и Анастасии, которые были замужем за двумя родными братьями Николаем Николаевичем младшим и Петром Николаевичем. Милицу и Анастасию называли “чёрная угроза”, и недаром, так как Милица позднее была покровительницей Григория Распутина.

[3] У Пушкина “Под морем город основался”.

[4] “Преступление и наказание”.