Классическая русская литература в свете Христовой правды. Часть II. Лекция № 8

Print Friendly, PDF & Email

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция №8.

Александр Блок.

Блок и Октябрьская революция. “Двенадцать”.

Окончание пути и загробная участь Блока.

Октябрьская революция. Эту революцию лучше всех смог оценить Максимилиан Волошин — именно потому, что он нашел в себе силы март и октябрь 1917 года понять в единстве. Недаром он говорил: — “мартобря, предсказанное Гоголем” (“Записки сумасшедшего”, 86 мартобря).

В русской революции, в русской жизни сначала было мартобря, а потом пришел “день без числа”, когда живые завидовали мертвым, а гуляющие на свободе завидовали посаженным, иначе приходилось каждое утро в 4 часа вздрагивать, а так — уж всё, определенность.

Об этом – “март прошел, настало бря” Волошин пишет так: “настоящий лик русской революции, тайно назревавший с самого первого дня ее, обнаружился только в октябре, когда с него спала последняя шелуха идеологии. Большевизм был подлинным лицом ее, выявившимся явно, когда разошлась муть солдатского бунта и завершилось разложение армии”.

Братание на фронте и массовое дезертирство началось задолго до Брестского мира, сразу же после февраля. Гражданская война началась, потому что в то время большая часть мужского населения страны была вооружена и никто не собирался сдавать оружия. Вооружена она была благодаря немыслимой, чрезвычайной, превосходящей всякую потребность войны мобилизации, то есть благодаря панике в правительстве, которая владела им уже с августа 1914 года.

Когда октябрь прошел, и лик революции обозначился, то он призвал к жизни великого поэта. Блок уже в это время был давно признанным великим поэтом и Бог дал ему сказать свое слово, притом сказать то, что он сам не мог осмыслить. Это и есть самая вершина поэзии.

Самое лучшее произведение (шедевр) — это такое произведение, где писатель умней самого себя. Таков был Толстой в “Анне Карениной”, таков Достоевский особенно в своих набросках к “Подростку”, к “Братьям Карамазовым” и таков Блок в “Двенадцати”.

Максимилиан Волошин[1] тоже любил об этом писать, но не всегда применял свои положения к себе самому. Пишет он так:

“Истинная ценность художественных произведений лежит не в этом,[2] она строится не в замыслах, не в намерениях автора, а в том подсознательном творчестве, которое прорывается в произведениях помимо его воли и сознания.

Вдохновение в высшем смысле этого слова – это именно то, что раскрывается, как откровение по ту сторону идей и целей поэта. В каждом произведении ценно не то, что автор хотел сказать, а то, что сказалось против его воли”.

Пришел октябрь и прошел, пришел ноябрь и прошел, прошел и декабрь, и в январе 1918 года Блок пишет поэму “Двенадцать”. Учредительное собрание еще не разогнано, но большевики еще не в полноте власти, в стране используются керенки, то есть денежная единица Временного правительства.

А Катька с Ванькой в кабаке

У ей керенки есть в чулке.

Как написал Иоанн Шаховской в 1967 году, что “большевики подобрали валявшуюся на земле власть и трудились над нею днем и ночью” и вспоминает евангельское, что “иногда сыны века сего бывают догадливее ангелов в своем деле” (Лк.16.8).

Поэма “Двенадцать” была сразу же оболгана, то есть она не была понята никогда. Первым, кто оболгал поэму, был Иванов-Разумник – дикая жуткая личность. Тот самый Иванов-Разумник, который Есенина сбивал с толку, а особенно проповедовал религию человекобожия. То есть, “раньше по христианству страданиями одного Человека спасался мир, а теперь страданиями мира будет спасаться каждый человек”.

Теперь как-то более понятно, почему из красноармейцев, сбрасывавших в шахту Елизавету Федоровну, двое сошло с ума и похоже, что по ее молитве: человеку, который лишился рассудка, уже никто никогда не втолкует, что страданиями мира, то есть всех остальных, будет спасаться каждый человек, а прежде всего я. Этого никто сумасшедшему не объяснит.

Блок пишет о том, что в это время как бы сходит с ума целая страна. Идею “Двенадцать”, что, мол, 12 апостолов, а впереди Христос – это высказал Иванов-Разумник. Статья, прочитанная в 1932 году в Харбине и приписанная Флоренскому, к счастью, не имеет к нему отношения. Андроник Трубачев (внук Флоренского) это авторство оспаривает многие годы и мне он утверждал, что он нашел настоящего автора, что это был такой протоиерей Федор Андреев (церковный раскольник, который мучил митрополита Сергия своими ложными эсхатологиями).

Иванов-Разумник первый, кто оболгал “Двенадцать”; и выводит его на чистую воду Максимилиан Волошин, который писал так:

“Иванову-Разумнику первому критику поэмы, удалось тютчевского Христа в рабском виде, проходящего по поэме Блока, благословляя русскую землю посредством неприличных передержек и игры словом “впереди”, превратить в большевистского вождя, а красногвардейцев, играя на цифре двенадцать и на именах Петруха и Ванька, в апостолов. Эти наваждения пройдут, а поэма останется”.

Тютчев:

Не поймет и не заметит

Гордый взор иноплеменный,

Что сквозит и тайно светит

В красоте твоей смиренной.

Удрученный ношей крестной,

Всю тебя земля родная,

В рабском виде Царь Небесный

Исходил, благословляя.

Волошин пишет дальше.

“Удивительно то, что решительно все, передававшие мне содержание поэмы Блока прежде, нежели ее текст попал мне в руки, говорили, что в ней изображены двенадцать красногвардейцев в виде апостолов и во главе их идет Иисус Христос. Когда мне пришлось однажды в обществе петербуржцев, близких литературным кругам и слышавших поэму в чтении, утверждать, что Христос вовсе не идет во главе двенадцати красногвардейцев, то против меня поднялся вопль – как же и Мережковские возмущены кощунственным смыслом поэмы и такой-то и такой-то порвали с Блоком из-за нее – это всё Ваши обычные парадоксы; может быть, Вы будете утверждать, что и двенадцать – вовсе не апостолы.”

Никто из читателей, включая и самого Максимилиана Александровича Волошина, не обладали искусством медленного чтения. Не раз и не два я повторяла, что это основа основ, без этого ничего нет: или надо читать книги медленно и учиться этому, или лучше смотреть телевизор.

Прежде чем читать поэму “Двенадцать”, надо выучить язык Блока, как учат язык зверей, например. У Блока свой язык и его надо учить, иначе он говорит на непонятном языке. Как у Пушкина “Что в имени тебе моём”

Узором надписи надгробной

На непонятном языке.

Начнём с того, что красных флагов в поэме два, третий может быть у двенадцати и может его не быть, но “других” флагов два. Первый флаг, который и расстреливается красногвардейцами, — его несёт не Христос:

Кто там машет красным флагом?

Приглядись-ка, эка тьма!

Кто там ходит беглым шагом,

Хоронясь за все дома?

Трах – тах – тах! И только эхо

Отзывается в домах…

Только вьюга долгим смехом

Заливается в снегах…

Выходит дело, Христос “за вьюгой невиди́м”, а какой-то красный флаг они видят, которым кто-то машет – ключевое слово, что он машет, а кто у Блока машет, мы уже знаем.

Там кто-то машет, дразнит светом

(Так зимней ночью, на крыльцо

Тень чья-то глянет силуэтом,

И быстро спрячется лицо).

Эти “кто-то” – это гости только инфернальные. “Кто-то” возник и спрятался; и вот он “машет, дразнит светом”. Заметьте себе, что тот, кто машет красным флагом, — он тоже дразнит двенадцать.

Всё равно, тебя добуду,

Лучше сдайся мне живьём!

Эй, товарищ будет худо,

Выходи, стрелять начнем!

То есть, машет агент-провокатор и, конечно, происхождения инфернального.

Что же касается Христа, то Волошин абсолютно прав, тут могли быть со стороны Иванова-Разумника только неприличные передержки. Когда Юрий Анненков пытался иллюстрировать поэму, то Блок возражал против того, что Христос должен идти – Он вовсе не идёт. Это пытался изобразить Юрий Анненков, как выразился Блок, что “Он аккуратно несет знамя и уходит”.

Прежде всего, Его не видно – Он “за вьюгой невидим”, но Он и над вьюгой. Единственная фраза, которая завершает поэму – она безглагольная.

Впереди -с кровавым флагом,

И за вьюгой невиди́м,

И от пули невредим,

Нежной поступью надъвьюжной,

Снежной россыпью жемчужной,

В белом венчике из роз —

Впереди Иисус Христос.

То есть, совершенно нет глагола. Не известно: стоит ли, ждёт ли, а главное, это что такое “впереди”? – далёкая ли эта перспектива или близкая, но какого-то четырехмерного пространства-времени, потому что “впереди” можно расценивать и по времени.

Таким образом, получается, что все попадаются в ловушку, а сам автор не в силах разъяснить, потому что все сказано — помимо него.

Другая такая же непонятность, которая вызвана неумением говорить на блоковском языке, как у Козьмы Пруткова – “не зная языка ирокезского, как же ты можешь судить о нем?”

Поэма и написана на блоковско-ирокезском языке. Кто такой буржуй?

Осенний вечер был. Под звук дождя стеклянный

Решал всё тот же я мучительный вопрос,

Когда в мой кабинет, холодный и туманный,

Вошел тот джентльмен. За ним — мохнатый пёс.

Вот это, то, что кончается – тот джентльмен вошел; и о чём говорит джентльмен? — о том, что ты не свободен.

Пред гением судьбы пора смириться, сцр.

…………………………………………………….

Тот джентльмен ушел, но пёс со мной бессменно.

В час горький на меня уставит добрый взор,

И лапу жесткую положит на колено,

Как будто говорит: Пора смириться, сцр.

Джентльмен – инфернальный гость — ушел, а пёс остался, как и в “Двенадцати”. Буржуй – это джентльмен, только в лексике “Двенадцати”.

Буржуй куда-то делся, а пёс пошел за ними.

Они тоже боятся пса:

Лучше сдайся, шелудивый,

Отойди поколочу!

А перед этим:

Отвяжись ты, пес паршивый,

Я штыком пощекочу.

И, однако же (у пса своё задание):

Скалит зубы — волк голодный —

Хвост поджал, не отстаёт…

Пса Блок смог осмыслить и сам – он вспомнил пуделя, который превращается в Мефистофеля в поэме “Фауст” у Гёте. Блок пишет в дневнике – “Теперь-то я понял Гёте[3]”.

Эти две несообразицы и были “не прочитаны”; третья, не прочитанная не сообразица, которая зависит уже не от знания блоковского языка, а только от искусства медленного чтения. Например, кому принадлежат слова “У тебя на шее, Катя” и весь этот монолог – они принадлежат не Петрухе, а Ваньке.

Ай, да Ванька, он плечист!

Ай — да Ванька, он речист!

Катьку-дуру обнимает,

Заговаривает…

Запрокинулась лицом,

Зубки блещут жемчугом…

Ах ты, Катя, моя Катя,

Толстоморденькая…

А дальше прямо прямая речь:

У тебя на шее Катя,

Шрам не зажил от ножа.

У тебя над грудью, Катя,

Та царапина свежа!

Эх, эх попляши!

Больно ножки хороши!

То есть, даже таких простых вещей наши критики, и Максимилиан Александрович Волошин в том числе, не прочли. Никто не обратил внимание на то, что отставшего от двенадцати Ваньку-ренегата, зовут Иоанном, то есть именем любимого ученика.

“Двенадцать”, видимо, потому, что дьявол сам ангельской природы и нового сам выдумать ничего не мог: он созерцатель, а не творец.

Не прочитанная, не проработанная, не понятая, не узнанная поэма — Блоку досталась как Божья расплата за его великую прижизненную славу, он должен был в конце жизни испытать свой кеносис.

Что касается Самого Христа, то в данном случае Максимилиан Волошин, видимо, прав, что в этом появлении Христа в конце “вьюжной поэмы” нет ничего неожиданного. Как всегда у Блока, Он невидимо присутствует и сквозит сквозь наваждения мира.

После первого “Эх, эх, без креста” — Христос уже здесь.

Красный флаг в руке у Христа – в этом тоже нет никакой кощунственной бессмыслицы: “кровавый флаг” – это новый крест Христа, символ Его теперешних страстей, то есть, новое предсказание.

Но этому грядущему — пророков было много. Когда Временное правительство объявило отмену смертной казни, Волошин тогда же написал: “Значит, революция будет очень долгой и очень кровавой”[4].

Блок написал то, что “через него сказалось”, он этой поэмы никогда не читал вслух, хотя нечего было есть. У Блока после этой поэмы, собственно, поэзия кончается, начинается жизнь. Были написаны “Скифы”, но это стихотворение наполовину политическое, недаром тот же Волошин сближал ее с пушкинской “Клеветникам России”.

Скончался Блок 7 августа 1921 года, хоронили его 10 августа, то есть в самый день Смоленской Божией Матери и на Смоленском кладбище.

Новые властители России, в общем-то, звероподобными не были; и уж, во всяком случае, они все были меценатами: каждый из них имел своего поэта[5] (причем “делили” поэтов более или менее мирно). Ильичу достался Горький. Прямо как

В деревне умер мельник. Похоронив отца,

Наследство поделили три брата-молодца.

Один себе взял мельницу, другой ослу был рад

А кот достался младшему, кота взял младший брат.

Горький, имеющий большое всеевропейское имя, достался вождю революции. Второй вождь революции, Главковерх Лев Давидович Троцкий, урожденный Бронштейн, себе выбрал с умом (и этот выбор делает ему честь) — Есенина. Дзержинский – Маяковского.

“Выбор” происходил по обоюдному согласию — и что же делал поэт? А что делает собачка? Кушает. И достаточно, что собачка есть.

Маяковский даже “пользовался” отчасти. Поэтому, например, Осип Брик был сыном крупнейшего бриллиантщика в России — и благодаря связям Маяковского с Лубянкой он (то есть Брик — отец) избежал расстрела и спокойно у Сухаревки торговал “рыжиками”, то есть виттевскими золотыми рублями.

Затем, Пастернак достался Бухарину. Сталин тогда был никто и ему тогда придворный поэт не полагался, но после убийства “Бухарчика” Сталин завладел его наследством — и Пастернаком тоже. После войны Сталин взял себе и второго поэта Твардовского.

Блок. Блок умер с голода именно потому, что был ничей, а его хотел себе Луначарский. Как ни сватали Блока Луначарскому и Горький, и супруги Каменевы, которым Блок был кумом, то есть крестным их сына[6]. Блок не воспринимал Луначарского на дух, а даже звал всегда почему-то во множественном числе – “луначарские”.

Голод в России был искусственный, так как он не был связан ни с какими неурожаями 1919 и 1920 годов – урожай был средний, а в Сибири — хороший. Но никто не подвозил к Петербургу продукты[7].

От этого голода умерла последняя жена Вячеслава Иванова Вера Шварсаллон, а с другой стороны, и, слава Богу, так как он женился на своей падчерице[8], то есть на дочери своей покойной жены Лидии Дмитриевны Зиновьевой-Аннибал.

Умереть с голода досталось только Блоку (кроме еще и Розанова), у него была дистрофия на почве длительного голодания. Но к этой дистрофии он как бы был приведен. Блок был сложения мускулистого и высокого роста, поэтому ему питание надо было иметь хорошее.

Но дело было не в этом, а в том, что перестал писать стихи, важно то, что Блок не писал никакой чуши. Когда его спрашивали, почему Вы не пишете сейчас, то он отвечал, что “все звуки умолкли”.

В это время Блок начинает читать первый том “Добротолюбия”, и он столько там узнает и особенно в демонологии аввы Евагрия – своё узнает. Он так обрадовался – оказывается, что они тоже все это прошли; и для него начинается процесс внутреннего собирания, внутреннего сосредоточения — и внутреннего, настоящего, глубокого взросления.

Блок задолго до этого писал (1912 год):

Пройди опасные года,

Тебя подстерегают всюду.

И если выйдешь цел, тогда

Ты, наконец, поверишь чуду.

И, наконец, увидишь ты,

Что счастья и не надо было,

Что сей несбыточной мечты

И пол жизни не хватило,

Что через край перелилась

Восторга творческого чаша

И всё уж не моё, а наше,

И с миром утвердилась связь.

Есть поговорка народная, что “счастье выше богатырства”. И уже у Достоевского в “Подростке” Версилов ее оспаривает. Не только счастье не выше богатырства, но богатырство выше всякого счастья и сама способность к нему уже составляет счастье.

У Блока начинается период внутреннего собирания, внутренней мобилизации. И, конечно, здесь бы поэзия только бы мешала.

Как писал тот же Чуковский, что “мы так все удивились, что из великого поэта, выражавшего думы и чаяния своей эпохи, он превратился в рядового литератора”. Спасибо. Рядовой литератор — это тот, кто получает пайки, чтобы что-то донести домой.

Это был кеносис Блока, это было его истощание и даже физическое, умаление, уничижение, поношение. Это был тот путь, который прошел Сам Господь Иисус Христос и без которого нет спасения.

Внешне жизнь как-то шла. То есть, стали сказываться зловещие симптомы и Блок попросил, чтобы лечение было недалеко от любимого Петербурга и пришлось остановиться на Финляндии. Одному было ехать нельзя, и пока решался вопрос с отъездом, стало ясно, что ехать не надо.

Блок продолжает писать еще кое-что в прозе и самое серьезное – это “Крушение гуманизма”. Он, наконец, начинает понимать то, чего не понял Пушкин: главный грех тот, в котором писатели не каются, и который Пушкин выразил словами – “Ты сам свой высший суд”. Если у человека он сам свой высший суд, то судья Господь ему не нужен.

И вот это Блок в себе внутри начинает преодолевать. Для “крушения гуманизма” надо было идол гуманизма сокрушить в себе, а потом — сокрушить его во‑вне. Поэтому совершается действительно символический акт — размахнулся он кочергой и треснул бюст Аполлона Бельведерского. Идола надо сокрушить, так просто оставлять его нельзя.

На вопрос жены – чем провинился, отвечал – “да мне хотелось посмотреть, на сколько кусков расколется эта жирная рожа”.

После этого Блок отказался принимать лекарства, лекарства были для него уже лишние. Надо было медленно умирать, и умирать сосредоточенно. Все последние дни, часы проходили в неизбывном покаянии. Господи, прости мне всё! И этот вопль был неизбывный, это был вопль разбойника – Помяни мя Господи! “Не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзания Ти дам, яко Иуда, но яко разбойник исповедаю Тя: Помяни мя, Господи, во Царствии Твоем…”

Блоку дано было знать свой последний час, поэтому он велел жене и матери встать в изголовье и в изножии своей кровати и когда они встали, он еще раз тихо, сосредоточенно сомкнул уста, сомкнул глаза и скончался.

Это был день 7 августа по новому, это день V-го Вселенского Собора, но в этот день как бы разночтения. Например, если сравнить наш календарь и календарь Афонского подворья, то там в этот день есть небольшой сонм Галльских мучеников времен Марка Аврелия (177 год), которого в наших святцах нет, а в греческих есть. Галлия – Франция. Блок Франции тоже принадлежал. Это день как бы тайных, забытых ходатаев, но тех, которые есть.

Блока, когда стало ясно, что его нет в живых, очень по разному провожала русская интеллигенция. Пришли разные поклонницы, чтобы читать над ним Евангелие, пока Любовь Дмитриевна не запретила – если уж и хоронить по христиански, то надо как следует – читать надо Псалтирь[9].

На Смоленском кладбище, на котором была похоронена блаженная Ксения и где она лежит до сих пор, на кладбище, которое долгое время считалось кладбищем для бедных Васильевского острова, там была похоронена рано умершая тетка Блока Екатерина Андреевна Бекетова (Краснова).

До сих пор на Смоленском кладбище существует блоковская дорожка, хотя после смерти Любови Дмитриевны в 1939 году всё-таки его останки были перенесены на литературные подмостки Волкова кладбища.

На могиле Блока не было самоубийств, как на могиле Есенина. Чуть не сдвинулась в уме Надежда Павлович, но своему другу детства Льву Бруни она поручила запросить старца Нектария Оптинского и тот прислал ей маленькую книжечку “Чтение Псалтири по усопшим”. Она не поняла, к чему это, и стала просить позволения приехать, старец отказал, буквально сказав Льву Бруни, что “для таких, как она, в Оптиной места нет”. Лев не посмел передать такой ответ, и она приехала сама и была принята старцем. Будучи тогда почти не верующей, спросила старца о загробной участи Александра, не называя фамилии, сославшись на мать[10]. Старец ушел молиться и вышел и сказал, — “передай его матери, что он в раю”.

Блок еще показывается, но только как бы не опознано, не прочитано, не понятно. Так спокойно он прошел уже в эмиграции перед Ремизовым и так спокойно протянул ему руку и улыбнулся. Но Ремизов ни к старцу не пошел, ни сам разрешить этой загадки не мог, потому что негде ему было взять дара духовного рассуждения.

О Блоке написано чрезвычайно много — и хорошего почти ничего; по всей вероятности, этого и не надо. Для людей такого масштаба, по всей вероятности, нужна одна молитва. Нужна молитва о упокоении, о прощении грехов, о Царстве Небесном – эта молитва нужна всегда.

У Блока оставались близкие люди или близкие когда-то и близкие люди последних лет. Из этих людей, близких в последние годы, в первую очередь следует назвать Евгения Ивановича Замятина. Когда Блок скончался, то он вспомнил строку из шекспировского “Короля Лира” – “всё вынес старый, тверд и не сгибаем. Мы, юные, того не испытаем”. Но он ошибся, так как Замятина, автора романа “Мы” (1922 год), в 1932 году выслали, но там он себя не нашел.

Что касается друзей молодости, вроде Андрея Белого, Сережи Соловьева – они говорили, что-то такое вспоминали, но им не было дано видеть что-то такое внутренне.

Блок и Волошин практически не были знакомы, но лучшие слова о Блоке сказал, конечно, Волошин.

Блока провожал хлыстовский вопль Марины Ивановны Цветаевой. Еще при жизни она успела со своей малолетней дочерью передать ему свои стихи, где прямо было видно, что он для нее — “хлыстовский Христос” для хлыстовки.

И под медленным снегом стоя,

Упаду на колени в снег.

И во имя твое святое

Поцелую вечерний снег.

Там, где поступью величавой

Ты прошел в гробовой тиши:

Свете тихий святыя славы,

Вседержитель моей души.

Прямо из вечерни. А тут она пишет – “Без зова без слова, как кровельщик падает с крыш”. То есть, стихотворение явно с оглядкой на всю эту антропософию, на переселение душ.

Покамест не продан!

Лишь с ревностью этой в уме

Великим обходом

Пойду по Российской земле.

Полночные страны

Пройду из конца и в конец.

Где рот его — рана,

Очей синеватый свинец?

Рвануть его! Выше!

Держать. Не отдать его лишь —

О, кто мне надышит,

В какой колыбели лежишь?

Цветаева была бесноватой, но стихи писала великолепные. Стихи Цветаева опубликовала еще здесь, в России (летом 1922 года она уедет за границу), но они просто прошли незамеченными.

После расстрела Гумилева Волошин написал – “С каждым днём всё диче и всё глуше”, но это тоже “прошло”. Россию захлестывал предсказанный Блоком ураган; Россию заливала предсказанная Блоком кровь; и Россию заволакивала предсказанная Блоком злоба.

Проходили годы. Кое‑как в 1926 году как-то отмечали пять лет со дня кончины, но было уже не до этого, так как та эпоха прошла. К чести Блока, он о ней не жалел. В 1920 году был написан его некролог памяти Леонида Андреева; и он пишет, что интеллигенция тогда была очень чопорна, она ведь тогда дров не колола, воды на седьмой этаж не таскала. Но он по-настоящему радовался тому, что вся наша думающая прослойка посерьезнела, что прошли времена фокстротов и танго, прошли времена виньеток и рисованных обложек; и настала серьезная, чрезвычайно ответственная и скорбная эпоха. Эту скорбную эпоху предстояло пройти, но уже другим младшим современникам Блока; и некоторые из них как бы получили задание свыше потрудиться и за отцов своих и за себя.

Влияние Блока на всю поэзию XX-го века всепоглощающе, а не просто огромно: от Блока — никуда, даже Иоанну Шаховскому. Это не просто влияние – Блок умел заражать собой. И когда это заражение проходило как болезнь, то у человека вырабатывался иммунитет — иммунитет владеть поэзией Блока как своим добром, владеть как своим наследством и владеть и как даром.

Большевикам настоящая думающая интеллигенция была не нужна. Интеллигенция – всё-таки от слова intellegere – понимать, а им не нужны были люди понимающие. Поэтому поэзия Блока получила такое безопасное толкование, всё перемешанное на лжи. И как последняя клякса этой лжи – это включение поэмы “Двенадцать” в школьную программу.

Но как правильно заметил Максимилиан Волошин, “все эти гримасы пройдут, а Блок останется”; и он остается. Но он остается не для того, чего он сам так боялся, не для “внушительных трудов”, а для правильного понимания в свете Христовой правды.


[1] “Поэзия и революция”, в кн. “Россия распятая”, М. 1992 год.

[2] То есть не в отражении действительности.

[3] Запись в записной книжке от 29 января 1918 года; “Я понял Faust’a.”Knurre nicht, Pudel”. (“Не ворчи пудель” – нем.).

[4] Волошин, “Самогон крови”.

[5] Такое положение продолжалось до последнего времени. Первый, кто не имел своего поэта, был Андропов, который приласкал режиссера Любимова. Мадам Брежнева имела трёх поэтов на ленточке: Евтушенко, Вознесенского и Марину Влади.

[6] Большевики, кто хотел, продолжали и причащаться, и венчаться, и крестить своих детей, несмотря на анафему.

[7] Рассказ Евгения Замятина “Пещера”.

[8] Венчались за границей в посольской церкви, где практически не спрашивали документов.

[9] Евангелие читается над священником.

[10] Мать Блока об этом не просила.