Классическая русская литература в свете Христовой правды. Часть II. Лекция № 5

Print Friendly, PDF & Email

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция №5.

Александр Блок.

  1. Происхождение и родственное окружение Блока.
  2. Начало века. Первые публикации – первые пророчества.
  3. Инфернальное окружение “раннего” и “среднего” Блока.

  1. Мечта о Христе. (Ключевое стихотворение: “Когда в листве сырой и ржавой”).

Ни о ком из русских поэтов, мыслителей, то есть представителей, так называемой ментальной элиты, — ни о ком не говорили столько глупостей, как о Блоке. О Блоке полную чушь написал Иванов-Разумник; и о нем написал, увы, неудачно протоиерей Георгий Флоровский (умнейший человек) в своем фундаментальном труде “Пути русского богословия”. Например, он пишет, что для Блока лик Христа заслонен ликом Софии, но это далеко не так. Софийная тема у Блока фигурирует только в стихах о Прекрасной даме, а Христос – сквозной. Во-вторых, Блок – не Владимир Соловьев, у него Христос не заслоняется, Блок великолепно умел заглядывать “за спину”.

О Блоке писали и умные вещи, но они – наименее известны. Самое серьезное, что написано про Блока – это Максимилиан Волошин “Россия распятая”, то есть, это 1918-1921 годы, и смерть Блока укладывается в этот интервал.

Блок родился в 1880 году – это год рождения и Андрея Белого, и Вениамина Федченкова, то есть поколение, которому к революции исполнилось почти 40 лет. Сорок лет – пора зрелости, но зрелость у Блока наступила гораздо раньше. Фактически она наступила в 1900-1901 году, хотя до 25 лет его маменька все еще считала ребенком и, как он сам писал с горькой иронией, что “до самых дней свободы мамаша в рот вливала суп” (“дни свободы” – 1905 год).

Родственные связи, родственное окружение Блока тоже вызывало у современников недоумение. В этом смысле он перекликается с Лермонтовым. У Лермонтова известно, что потомок по отцу шотландского чернокнижника Фомы Лермонта и по матери (Арсеньевы — Столыпины) – это родовое русское боярство. У Блока ситуация похожа; только по семейным преданиям происхождение по отцу из немецкой слободы, и даже некоторое время был лейб-хирургом царя Алексея Михайловича Иван Блок. Дворянство получили при Павле и, собственно, только при Павле эта фамилия и возникает в документах. Мать из очень правильного русского боярского рода Бекетовых – это от Бекета Вельяминова; это тот же корень, что, например, Воронцовы (от Воронца Вельяминова), что Аксаковы (от Аксака Вельяминова). Вельяминовы – это столбовой московский род (где-то время первых Калитичей, Ивана Ивановича Красного).

Блок любил писать о своих корнях. Наиболее крупная в этом отношении и фундаментальная вещь, это – поэма “Возмездие”. Что касается его отца, фактически героя поэмы, то в поэме есть весьма характерные строки — “И чуждые во всех путях, кроме, быть может, самых тайных”.

Александр Львович Блок был человеком конца XIX-го века; но когда он выступает на Петербургскую арену в 1879 году, то это – очень подающий надежды юрист, а при вековом беззаконии – юристы на вес золота, и свою диссертацию он писал параллельно с тем, как грянул взрыв, убивший императора Александра II.

В 1879 году в салоне Анны Павловны Философовой на отца Блока обращает внимание Достоевский, который спросил, что это за молодой человек – “похож на Байрона”. Достоевский в зените славы и тут же все вспомнили, что “да, да, да – похож на Байрона” (отец Блока в молодости был красавец), но главное – демоничность облика, вплоть до излома бровей, – все это действует на девушек.

Первый отказ Али Бекетовой (Александра Андреевна), которая ещё не закончила гимназию, был, конечно, игрушечный – игрушечный отказ полу девчонки, которая была влюблена, но для приличия надо “помучить”, набить себе цену. Но отец Блока был человеком с твердыми правилами и тогда еще с идеальными правилами приличия; и он немедленно исчез после отказа, на что она не рассчитывала. К счастью, у него оставались дела по Петербургскому университету, а она – дочь ректора Петербургского университета. И однажды, когда он пришел к Бекетову (ректору) по делам, на лестнице его встретила Аля, и после вторичного объяснения он — жених.

После свадьбы молодые уехали в Варшаву, где ему дали кафедру (диссертацию заканчивал позднее). При совместной жизни выявилось, что у него не только страшный характер, но даже граничащий где-то с МДП (маниакально депрессивный психоз). И не без патологии была и сама Александра Андреевна. То есть, люди с такой сдвинутой психикой удивительно чувствуют друг друга. Родители Александры Андреевны были абсолютно нормальные люди и ни о чем не подозревали; была еще жива бабушка молодой жены, то есть мать Елизаветы Григорьевны Бекетовой и никто ничего не знал.

Когда впоследствии Блок женился на Любови Дмитриевне Менделеевой и когда она окунулась во все это окружение, а там кого только не было – там Сережа Соловьев, племянник Владимира, который несколько раз “лежал”; там Евгений Павлович Иванов (рыжий Женя, ближайший друг дома), который тоже был постоянно на грани “помешения”.

После смерти Блока Любовь Дмитриевна вынуждена была сделать горький вывод, что они все были не “вполне нормальными”.

Надо иметь в виду, что когда Господь разрешает сатане не только лишить Иова имущества, детей и подвергнуть его всесветному позору, поразив кожу проказой, то одно условие Господь оговаривает – “души его не касайся”.

Так вот, люди этого сорта и свойства (окружение Блока) – это люди, чьей души позволено бесам касаться.

Иов жил в Ветхом Завете, а в Новом Завете даже вселение беса может быть не только к гибели, но и к вящей славе Божией. Это относится ко всем эпилептикам, включая и Димитрия Углицкого, страстотерпца.

Ближайшее родственное окружение Блока – все было отмечено. Позднее в больнице лежала и тетка по матери Софья Андреевна Кублицкая-Пиоттух.

Но в начале дело шло к тому, что де неправильно женился он, то есть Александр Львович Блок; поэтому когда в 1880 году осенью они приехали в Петербург (он — защищать диссертацию, а она рожать), то после родов сам Андрей Николаевич Бекетов написал своему зятю, что “говорите о ней что угодно, что она, там, дурно воспитана или что-то ещё, но она к Вам больше не вернется”.

Таким образом, в основном настояли на разводе родные матери Блока, то есть Бекетовы.

Маленький Блок воспитывался в окружении семи нянек: прабабушка, бабушка, три тётки. Наиболее нормальной из тёток была Екатерина Андреевна Бекетова, старшая дочь, которая после увлечения каким-то французом долго не могла устроить свою судьбу и, засидевшись, выйдя замуж на четвертом десятке, родами умерла. Эта Екатерина Андреевна Бекетова-Краснова — она, можно сказать, застолбила место Блоку на Смоленском кладбище. На Смоленском кладбище до сих пор есть “блоковская” дорожка, постоянно горящие свечи, иконы и рядом — нормальная могила Екатерины Андреевны Бекетовой; это и есть родная тётка Блока, известная переводчица. Семья вообще была литературной, но главным образом переводила.

Отец Блока очень долго не мог примириться с тем, что ушла жена и с тем, что нет сына: сына он ужасно любил, а Блок по-мальчишески только пакостил (однажды даже посадил его на иголку). Отец был всячески обижен, что его не пригласили на свадьбу Блока, который женихом своей невесты собственно пребывал пять лет, с 1898 года по 1903 год.

От второго брака Александра Львовича в Варшаве родилась дочь Ангелина (единокровная сестра Блока) – очень верующая, близкие люди ее считали святой; скончалась она раньше Блока, в 1920 году; отпевал ее епископ Алексий Симанский (будущий патриарх Алексий I).

Двоюродная сестра Александры Андреевны Бекетовой Ольга Михайловна Соловьева, жена Михаила Сергеевича – брата Владимира Соловьева; она уже при взрослом Блоке в самый день смерти мужа вышла в другую комнату и там застрелилась. Троюродный брат Блока Сережа Соловьев, впоследствии женившийся на Тане Тургеневой, только что выйдя из сумасшедшего дома.

Таким образом, первое окружение Блока – сплошь “с отметиной”, но этим не кончается. Как все нормальные оболтусы, Блок учится в гимназии; учится средне, хотя писать начинает с шести лет. И в шесть лет, хотя и пишет в прозе, уже видны характерные признаки его стиля. Например, он начинает художественную зарисовку словами – “ночь была темная и война была большая”.

Блок вступает на литературное поприще в 1900 году на пороге XX-го века, и начинает сразу с пророчества; его стихи:

Всё ли спокойно в народе?

Нет. Император убит.

Кто-то о новой свободе

На площадях говорит.

Все ли готовы подняться?

Нет. Каменеют и ждут.

Кто-то велел собираться

Бродят и песни поют.

Это прямо картина мартовских-апрельских дней 1917 года.

Кто же поставлен у власти?

Власти не хочет народ.

Дремлют гражданские страсти

Слышно, что кто-то идёт.

Стихи кончаются полу эсхатологическим, полу пронзительно историческим пророчеством.

Он к неизведанным безднам

Гонит людей, как стада,

Посохом гонит железным.

Боже, бежим от суда!

Это большевики, но с другой стороны – это апокалиптический образ – “и будет их пасти жезлом железным”. Этот “железный жезл” – сквозной образ Блока.

Он занесен, сей жезл железный

Над нашей головой. И мы

Летим, летим над темной бездной

Среди сгущающейся тьмы.

Таким образом, первая публикация Блока — и она же и первое пророчество: цензура догадалась изменить “императора” на “полководца” и, можно сказать, вляпалась, так как в Первую мировую войну Николай очень необдуманно принял на себя звание Верховного главнокомандующего.

В 1903 году выходят “Стихи о Прекрасной даме”. Блоку 23 года, и он уже великий поэт, но всё ещё сдает экзамены в университете. Притом, Блок ещё менял факультеты: сначала поступил на юридический факультет; потом перешел на историко-филологический и закончил только в 1906 году.

“Стихи о Прекрасной даме”, цикл в четырёх частях, сразу же явили великого поэта. Блок никогда не знал, что́ о нём пишет критика: он был настолько выше этого, что оттуда не видно, что́ о нём написано. Например, цензурные разрешения Блок получал мгновенно. В одном из писем матери в 1908 году Блок пишет, что “мне, наверное, пора перестать писать стихи, я слишком умею это делать”. И это не было гордыней, так как Блок к себе был строг, свои неудачные стихи он видел сразу. Например, стихи вполне пригодные для советской критики: “Они давно меня томили в разгаре девственной мечты” (“Сытые”) – он тут же пишет на полях — “скверное стихотворение”.

“Стихи о Прекрасной даме”, до сих пор мало прочитанные, и особенно четвертая часть. В ней сразу несколько свидетельств. Георгий Флоровский правильно писал, что “Блок весь внимание и слух” (он чрезвычайно чуток).

Но что́ удивительно. Адаму и Еве после грехопадения сшиты “ризы кожаные”, а у Блока, такое впечатление, нет кожаных риз, не надеты: он всё чувствует, он чувствует так, как чувствовал Адам в раю. Блок великолепно знал приближение всяческих инфернальных “посетителей” и великолепно чувствовал инфернальное сгущение воздуха. Поэтому одно из стихов из четвертой части цикла “О Прекрасной даме”, прямо так и начинается

Ужасен холод вечеров

Их ветер, бьющийся в тревоге,

Несуществующих шагов

Тревожный шорох на дороге.

Холодная черта зари,

Как память близкого недуга,

И верный знак, что мы внутри

Не размыкаемого круга.

“Несуществующих шагов

Тревожный шорох на дороге”.

Это тех самых шагов – они его преследовали всегда. И для того, чтобы этого не обнаруживать и хотя бы на вид “быть как все”, нужна изрядная сила воли. И другое:

Холодная черта зари

Как память близкого недуга…

Понятно, почему память, – потому что этот “близкий недуг” давным‑давно созерцался, давно ожидался; как у Иова – “то, чего я боялся, то и свершилось надо мною” (Иов 3.25).

“Неразмыкаемого круга” – это ”нет выхода”, он, Блок, уже очерчен, он уже окружен. Эта тема окруженности — она для Блока тоже сквозная. К 1910 году у Блока столько изумительных стихов, что они все могли быть хрестоматийными, а фактически хрестоматийны — два-три.

Старинные розы

Несу, одинок,

Снега и морозы

И путь мой далёк.

И той же тропою

С мечом на плече

Идёт он за мною

В туманном плаще.

Идёт он и знает,

Что снег уже смят,

Что там догорает

Последний закат,

Что нет мне исхода

Всю ночь напролёт,

Что больше свобода

За мной не пойдёт.

Он” у Блока – это, бесспорно, дьявол; в поэме “Двенадцать” приведены ещё и другие наименования: “он” может быть “джентльменом”, может быть “буржуем”.

Осенний вечер был. Под звук дождя стеклянный

Решал я всё тот же я мучительный вопрос,

Когда в мой кабинет, холодный и туманный,

Вошел тот джентельтмен, за ним мохнатый пёс.

И кончается.

Тот джентельмен ушел, но пёс со мной бессменно.

В час горький на меня уставит добрый взор

И лапу жесткую положит на колено,

Как будто говорит – пора смириться, сцр.

(джентельмен, сцр – авт. правописание).

“Неразмыкаемый круг”, “больше свобода за мной не пойдёт”, “снег уже смят”, то есть уже протоптано и я очерчен и свободы нет – окружен. Но это ещё ничего – мало ли кто окружен, ужас начинается тогда, когда сам окруженный поддается их лести и вступает с ними в игру. Тогда инфернальные гости для него “куклы” и уже, как он выражается в прозе (“О современном состоянии русского символизма”), – “и я сам танцую с моими изумительными куклами”.

Поэтому у Блока особенное отношение к Врубелю, так как его особенно поразило то, что Врубель переписывал голову демона до 40-ка раз, то есть он видел 40-к демонических обликов, а Блок понимает, что их-то не счесть.

Эти “гости” вокруг него водят хороводы. Исаакию Печерскому явилось только три, а для Блока – это вообще игрушки: у него тройные хороводы. Душа должна быть бдительной и должна отсекать все, пока ещё далеко, а то, как говорил Силуан Афонский – “это такая игра, в которой можно и проиграть”.

У Блока начинается первый ужас, но у этого ужаса тоже есть градации: можно различить один фазис от другого. Например, 1904, 1905, 1906 годы – это время борьбы. Поэтому характернейшие стихи прямо об искусителе, а не просто об искушении.

По улицам метель метёт,

Свивается, шатается.

Мне кто-то руку подаёт

И кто-то улыбается.

Ведет — и вижу: глубина

Гранитом темным сжатая,

Течёт она, поёт она

Зовёт она, проклятая.

И шепчет он, (не отогнать!)

И воля уничтожена:

Пойми: уменьем умирать

Душа облагорожена.

Пойми, пойми, ты одинок –

Как сладки тайны холода!

Войди, войди в холодный ток,

Где всё навеки молодо.

Бегу. Уйди, проклятый, прочь!

Не мучь ты, не испытывай!

Уйду я в поле, в снег и в ночь,

Забьюсь под куст ракитовый!

Там воля всех вольнее воль

Не приневолит вольного,

И болей всех больнее боль

Вернёт с пути окольного!

Соблазн (и затем – гибель), это – героизм. Как умирает Сафо (это, конечно, дохристианская эпоха); влюбившись в юношу Фаона и поняв, что в этом романе она – не она, то она ведь не просто бросается с крутизны, не с отчаяния, а с тем, чтобы очиститься — в этом как раз акте.

А Эзоп – “где тут пропасть для свободных людей?”. Это тоже. Но это самоубийство, потому что для них смерть лучше рабства. Соблазн героизма, он весь тут: “уменьем умирать душа облагорожена”; это свойственно только большому таланту – краткая характеристика героического начала.

Блока окружают, соблазняют и заманивают. “По улицам метель метет, свивается, шатается” – это идеальная тактика заманивания. Но потом Блок настолько приучается их распознавать, что они как бы поотступают, уже не могут его так просто мучить. Игра с хороводами у Блока кончается примерно в 1908 году, а уже в 1910 году читаем в “Двойнике”.

Вдруг вижу: из ночи туманной,

Шатаясь, подходит ко мне

Стареющий юноша. (странно, не снился ли он мне во сне?),

Выходит из ночи туманной

И прямо подходит ко мне.

И шепчет – “Устал я шататься,

Промозглым туманом дышать,

В чужих зеркалах отражаться

И женщин чужих целовать”.

И стало мне странным казаться,

Что я его встречу опять…

Вдруг он улыбнулся нахально,

И нет близ меня никого…

Быть может себя самого

Я встретил на глади зеркальной?

То есть, душа настолько слилась, что ли, – что-то “этот” больно похож на меня. Но всё-таки в отличие от Льва Толстого, Блок может “отходить от своих мыслей” и ещё, и ещё раз критически переоценивать своих “посетителей”; и здесь он уже обретает то, чего никогда не было у Льва Толстого, — эсхатологическое восприятие и эсхатологическое отношение к действительности. Свидетельство Блока в этом случае гораздо более ценно, чем все, что могут его современники, а это время, конечно, было необыкновенно.

Я коротаю жизнь мою,

Мою безумную, глухую:

Сегодня трезво торжествую,

А завтра плачу и пою.

Но если гибель предстоит?

Но если за моей спиною

Тот — необъятною рукою

Покрывший зеркало – стоит?…

Блеснёт в глаза зеркальный свет,

И в ужасе, зажмуря очи,

Я отступлю в ту область ночи,

Откуда возвращенья нет.

Угроза гибели, угроза ада – вот этим как раз существенно отличается начало XX-го века от всего XIX-го: для героев Чехова – самоубийцы попадают только “в рай”.

У Достоевского есть выражение, что “всю жизнь меня Бог меня мучил”; Блока “мучает” Христос. У таких людей, как Лев Толстой, — Христос карманный: Толстой может вытащить и прочесть Нагорную проповедь, но само распятие Христа для Толстого – это просто неприятный эпизод в деятельности “этого общественного проповедника”. Поэтому Крест Толстой называет не иначе, как “виселицей”.

Для Блока Крест – это центральное. Но в чём ужас начала века, которое пошло от XIX-го века, как писал Блок, что “за нами великие тени Толстого, Ницше[1], Вагнера[2] и Достоевского”. Трое из четверых – это наглые кощунники. Для Блока наглого кощунства не было, для него было – фатальное несчастье. Фатальное несчастье Блока – непонимание этой чрезвычайной божественной асимметрии, но русское общество осознало это только в эмиграции.

У Иоанна Шаховского (“Угли пустынные”) есть замечательное выражение, что “Христос неизмеримо далёк от нас, если мы пытаемся к нему приближаться; и Он по Своей благодати неимоверно, немыслимо приближается к нам”. Этого не понимал никто из писателей XIX-го века, но они от этого не страдали, а в начале века люди уже начинают от этого страдать.

Непонимание этого вопроса и приводило, например, к “подражанию Христу” на западе, а у нас, как в той сказке о мужике и горохе, когда мужик по выросшему гороху решил подняться на небо.

Непонимание этой божественной онтологической асимметрии приводит начало века ко многим трагическим результатам.

Если это принять и понять, то и Христос и отношение Блока к Нему станет более понятным. В этом отношении – ключевое стихотворение (1906 год): “Когда в листве сырой и ржавой” (“Осенняя любовь”).

Когда в листве сырой и ржавой

Рябины заалеет гроздь, —

Когда палач рукой костлявой

Вобьёт в ладонь последний гвоздь, —

Когда над рябью рек свинцовой,

В сырой и серой высоте,

Пред ликом родины суровой

Я закачаюсь на кресте, —

Тогда — просторно и широко

Смотрю сквозь кровь предсмертных слёз

И вижу: по реке широкой

Ко мне плывёт в челне Христос.

В глазах — такие же надежды,

И то же рубище на Нем.

И жалко смотрит из одежды

Ладонь, пробитая гвоздем.

Христос! Родной простор печален!

Изнемогаю на кресте!

И чёлн Твой будет ли причален

К моей распятой высоте?

Уже, вообще говоря, непонятно – может быть, это действительно просто кеносис, вполне реальный: Христа, распятого заново в Русской Православной Церкви; а может быть, вновь переживание – “в глазах такие же надежды”: нет конца света, значит, Он жив; “и то же рубище на Нем, и жалко смотрит из одежды ладонь, пробитая гвоздём”. То есть, я не вместо Христа – нас двое; и сейчас распинают меня “пред ликом родины суровой”.

Вообще говоря, тема “невоскресшего Христа” и само выражение принадлежит Блоку; но, в отличие от Льва Толстого, – не Тот Христос не воскрес, а я – невоскресший Христос.

Тут же возникает больная тема. В своё время в “Прекрасной даме” было характерное стихотворение:

Люблю высокие соборы,

Душой смиряясь посещать,

Всходить на сумрачные хоры,

В толпе поющих исчезать.

Но в храме во время богослужения его тоже навещает дьявол и начинается:

В своей молитве суеверной

Ищу защиты у Христа,

Но из-под маски лицемерной

Смеются лживые уста.

Одновременно Блок прекрасно понимает, что он “перемигивается” со своим инфернальным гостем. И даже больше, он чувствует себя соблазном для окружающих.

Бужу я память о двуликом

В сердцах молящихся людей.

Молитва у нас суеверная, потому что бормочет человек, бормочет свои просьбы, но не очень надеется, что они будут исполнены, – это и есть начало суеверия; молитва идёт как привычная.

Блок, конечно, не Розанов. Он, например, не может придти на исповедь (то, что Розанов делает регулярно), но свое отношение к Церкви он определяет и, притом, достаточно дистанцированно – в поэме “Возмездие”.

Но не за вами суд последний,

Не вам замкнуть мои уста…

Пусть церковь тёмная и пуста,

Пусть пастырь спит. Я до обедни

Пройду росистую межу,

Ключ ржавый поверну в затворе

И в алом от зари в притворе

Свою обедню отслужу.

“Обедня в притворе” – в этом вся интеллигенция начала века, на что обратил внимание и Сергей Булгаков на религиозно-философских собраниях, что “наша интеллигенция готова выпускать из своей среды не только новых лютеров, но даже новых пророков и новых апостолов и едва ли не основателей новой Церкви”.

Такова трагическая реальность, в которой Блок должен быть жить. Позднее Нектарий Оптинский засвидетельствует, что Блок прощён от Бога и находится в раю.

Блок может быть понят и рассмотрен только в свете Христовой правды; рассмотрен только средствами православных мыслительных категорий. Именно поэтому совершенно путается не только критика, а и православное духовенство; но интересно то, что чётче критики оказывается цензура. Например, пытались запретить лирическую драму Блока “Незнакомка”. Потому что какая-то там “звезда Мария”, которая обращается здесь на земле в человека, а потом снова уходит в звезды. Что-то здесь есть от кощунственного восприятия Богородицы. Очень серьёзно попал в самую точку цензор, – а это ведь ещё и “соловьёвщина”, это те же Сергей Булгаков, Флоренский – все они были декаденты.

Тогдашняя иерархия относилась к “началу века” с большим и серьезным вниманием. Это и Антоний Вадковский; пастырь русской интеллигенции Сергий Страгородский.

В ту пору вполне ещё православный иерарх Евдоким Мещерский, ректор Московской Духовной академии, принимает у себя преподавателя академии отца Павла Флоренского, ещё не сложившего с себя священнический сан. Тот показывает ему всякие пророчества “начала века” и обращает внимание на то, что первые пустынники — это не то, что мы сейчас имеем в Патерике, так как это все уже сорок раз отредактировано и сорок раз прочищено. А так как профессура читала и манускрипты, то Флоренский говорит, что первая христианская мысль и, особенно, раннее египетское пустынножительство, это удивительно похоже на то, что мы имеем “здесь”, то есть в русском “начале века”.


[1] У Ницше – Бог умер и теперь Бог – я.

[2] У Вагнера Христос – это “несчастный сын назорейского плотника”.