Классическая русская литература в свете Христовой правды. Часть II. Лекция № 4

Print Friendly, PDF & Email

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция №4.

  1. Февральская революция и свидетельство о ней Розанова: “Черный огонь”[1]. Октябрьский переворот и отчаяние Розанова: “Апокалипсис нашего времени”.
  2. Последнее прозрение, покаяние и кончина Розанова.

Заключение.

Розанов числил себя и объявлял монархистом. У него есть специальная статья “О монархии”; и монархические вещи, удивительно четкие и даже пронзительные, рассыпаны по его произведениям, особенно в “Опавших листьях”, поэтому его так любили уже другие, записные монархисты, типа Ивана Солоневича. Но сам-то Розанов знал цену и своему монархизму, так как прекрасно понимал, чего это стоит и сколько это весит.

А весит это не так много. Когда рухнула империя Российская и наступили март-апрельские дни, он выдал часть своей тайны, так как сказал, что “весь мой монархизм – это не тронь моих чертежей”. То есть, не мешайте мне думать мои уединённые думы и писать, и печатать уединённые произведения, а это можно делать только при государственной стабилизации. У меня должен быть гарантированный рубль и лучше всего виттовский[2] золотой. У меня должен быть гарантированный счет в банке и чтобы у него не было инфляции. У меня пятеро детей и они все должны отучиться в платных учебных заведениях, притом в лучших.

В этом смысле Розанов – человек чисто русский: “Бог-то, Бог, да и сам не будь плох”, то есть надо и это, и это, и это, но что Бог даст, то и будет. Все наши молитвы – все просительные и мы просит того, что надо нам.

Совершенная молитва – это молитва гимническая, молитва, приближающаяся к совершенству, а это – “да не будет воля моя, но Твоя” и “не якоже я хощу, но якоже Ты” (ср. Мф.26.39). Но большинство молитв, исторгаемых из сердца христиан, — они всё-таки о наших нуждах.

Монархический строй с его виттовским рублем, с его привычкой к какой-то государственной стабилизации — он-то и диктовал Розанову его пресловутые монархические произведения. До революции Розанов позволял себе сказать – “моя полиция” и “мой полицейский” (“Мимолетное”). И тут Розанов произносил проникновенные, глубокие слова. Это и была настоящая причина (внутренняя), которую мог высказать только Розанов, который говорил, что “литература – мои подштанники”.

Обыкновенно люди таких вещей не высказывают: они выбрасывают лозунги типа уваровской формулы — “Самодержавие, православие, народность”; они пишут серые статьи как Лев Тихомиров. Розанов писал изумительно яркие, броские, но в сущности наброски; его книги – это собрание набросков, соответствующим образом организованное. Среди этих набросков есть изумительные слова о России, о патриотизме и так далее, но мы-то знаем подоплеку этого. У Розанова есть изумительные слова о Церкви, в которых любовь такая, которую не могли выдавить из своего сердца ни Гермоген Долганов, ни Антоний Храповицкий.

Например, в 1906 году Розанов пишет[3] – “Выберете молитвенника за землю русскую, не ищите, выбирая, мудрого, не ищите ученого, вовсе не надо хитрого и лукавого. А слушайте, чья молитва горячее, чтобы он доносил к небесам все боли земли нашей и болел о ранах ее и носил тяготы ее”[4]. Это прямо о патриархе Тихоне.

Так может сказать человек, любящий Церковь, и человек – церковно ответственный, с большим церковным дерзновением. Розанов обозван Храповицкого в 1912 году – “нечестивым безбожником”. Так и написал: “и на нечестивых безбожников должна быть наложена узда”.

В это время митрополитом Петербургским был Владимир (Богоявленский), книгу все прочли, так как она вышла в 1914 году и Розанов не получил ни слова порицания за “нечестивого безбожника”.

Особенно любил Розанова Антоний (Вадковский), который в 1912 году скончался, но уже установилась традиция; и пока Владимира не выбросили в Киев, он относился к Розанову со всем вниманием. Когда Гермоген Долганов за какие-то розановские “высказывания”, а у него всегда были высказывания, потребовал отлучения его от Церкви, то встал весь Синод, как частокол, и сказал, что этого делать нельзя, что это было бы преступление.

Розанов исповедовался и причащался регулярно, у него был хороший личный духовник Иоанн Слободской и когда Розанов высказывал всякие сомнения, особенно накопившиеся за годы религиозно-философских собраний, то Иоанн Слободской, приложив ему палец ко лбу, говорил – “да и что мы можем знать с нашей черепушкой, ждите, пока Господь вразумит”. И Розанов пишет, что “было так сладко поцеловать у него руку” (после исповеди). “Как хорошо у православных, что целуют руку у попов; поп есть отец, естественный отец”.

После февральской революции Розанов не стал оплакивать монархию, он как-то быстро всё “разобрал”. (Как дом разбирают на слом). Вывод был такой, что не век ей быть монархией, потому что она не полезна личности. Пишет так: “Нам остается напомнить, что такое Россия, принявшая на себя высокий титул республики и что такое русский человек, называющий себя гражданином: или их нужно носить и тогда их надо выдержать (то есть этот титул, это имя – В.Е.), или лучше от них отказаться. Гражданин, прежде всего, несет на себе высокие обязанности, а не просто имеет обывательские привычки; и республика есть совокупность гражданских обязанностей, в противоположность старому обывателю[5], который вечно лежал на руках начальства, дожидаясь от него милости, заботы и приказания.

В противоположность старому обывателю, гражданин есть человек, на которого может опереться другой человек, который выдержит некоторую тяжесть, некоторый труд и не по неволе выдержит, а добровольно, по сознанию в себе гражданского долга.

Обыватель – это малолетний человек, гражданин – это выросший человек. И на гражданине лежат не только внутренние обязанности, обязанности русского человека к русскому человеку, но и международные обязательства. На русского обывателя немец, француз, англичанин может не рассчитывать и не рассчитывал, от этого он сносился не с ним, а с правительством. Но раз мы низвергли трон и объявили себя республикой, то тем самым мы изрекли на весь мир, что всё, что прежде являл собою трон для всех народов и держав, то ныне принял на себя русский гражданин и будет держать на себе русская республика. В этом-то и корень дела”.

Другое дело, чем оказалась эта русская республика при Временном правительстве – как будто Временное правительство оказалось вывеской и, именно, на малое время.

Дальше. “Сын естественно наследует. Да, от этого-то нас признали другие державы и народы. Признали – это не просто слово и не пустое слово; это как было всегда с наследниками – сын естественно наследует после отца его дом, его имущество, всё его и теперь твоё наследство, но естественное наследство – это ещё не достаточно. Наследники могут быть неправильные, фальшивые или опороченные и под судом. Нужен ещё ввод во владение и сам никто не вводится во владение, его вводят другие, его вводит внешняя посторонняя власть, вводит суд. Когда русские объявили у себя новый строй, то это было не только внутреннее дело, так оно было бы у дикого народа где-нибудь в Африке, но в Европе этого требовало признание всех европейских держав. Это-то признание и есть утверждение в наследственных, после монархии, правах. Объявив себя гражданством, русский народ, тем самым, объявил себя хозяином своего дела вместо прежнего царя, а народы, признав его гражданство, тем самым выразили, что они доверяют его гражданской зрелости, что они доверяют его взрослости, самостоятельности, силе. Словом, всему его хозяйственному уму и характеру и будут иметь с ним дело как с Россией, нимало не сомневаясь, не колеблясь” (“Черный огонь”).

Это пафос. Этот отрывок, разросшийся в трактат, называется “К положению момента”. Эти все очерки, которые сначала публикуются отдельно и потом, собранные в книгу, Розанов подписывает вдруг опять псевдонимом “Обыватель”. Конечно, Розанова по его стилю тут же опознали; и Бердяев его сразу назвал “гениальным обывателем”. Это выражение, не зная подоплеки, подхватил протоиерей Георгий Флоровский и стал повторять словечко Бердяева уже как характеристику.

Бердяев с Розановым понимали друг друга без слов, а протоиерей Георгий Флоровский, а перед этим Георгий Васильевич Флоровский (профессор) – он “внешний” по отношению к ним, он не знает их тайного языка и, вообще, он – человек из другого общества.

В любом случае розановская статья “К положению момента” – это годилось бы почти как прозаический гимн новой республике (российской). Этой новой российской республике не удались две вещи: не удался гимн и не удался герб. Гимн республики (слова написал Бальмонт, музыку Гречанинов) “не пришелся” и известен сейчас только специалистам. И хотя Бальмонт написал талантливей, чем “Боже, царя храни”, и Гречанинов написал талантливей, нежели Львов, но не пришлось. Потому что гимны пишут для устоявшихся республик, а не для вновь пришедших. “Марсельеза” – не гимн, она потом была избрана как гимн, а сочинял ее пьяненький Руже де Лиль. А тут сразу же сочиняли как гимн.

Так же не удался герб, так как просто раздели бывшего орла, сняли все его регалии, отняли у него скипетр и державу, заткнули ему рот и орёл стал называться “курицей”.

Но эти слова, обещающие, исполненные доверия, серьёзные слова относились к первым шагам, где ещё князь Львов, где ещё Керенский всего лишь – министр юстиции. И как министр юстиции Керенский приезжает в Москву и объявляет об отмене смертной казни (вся Россия вздохнула).

В апреле 1917 года Ленин выступил со своими “Апрельскими тезисами”, которые вызвали резко отрицательное отношение и Сталина и всей партийной верхушки.

Розанов в статье “К положению момента” пишет так: “Смута ленинская оказывается не так презренна, как можно было полагать о ней некоторое время. Этот пломбированный господин, выкинутый Германией на наш берег, сперва казался многим чем-то вроде опасного огня, который указывает плывущему в темноте кораблю особенно опасное место, подводный камень или мель, которого корабль должен держаться как можно дальше, ни в коем случае к нему не подходить. Так к нему и отнеслась почти вся печать и сколько-нибудь сознающие свою ответственность и свою гражданственность жители столицы. Но, очевидно, не них рассчитан Ленин; он был рассчитан на самые тёмные низы, на последнюю обывательскую безграмотность и он её смутил и поднял.

Ленин поднял вопрос о международном положении России. Он начал, в сущности, заявлять, “что никакой России нет”, а есть только в России разные классы, разные сословия: есть крестьяне; есть рабочие; есть солдаты, которым лучше всего побросать ружья и разойтись по деревням. Ленин отрицает Россию, он не только отрицает русскую республику, но и самую Россию и народа он не признаёт, а признаёт одни классы и сословия и сманивает всех русских людей возвратиться просто к своим сословным интересам, выгодам. Народа он не видит и не хочет.

Отрекаются ли русские люди от своего отечества? Пусть они скажут, пусть они скажут, что они больше не русские, а только крестьяне и только рабочие. России нет – вот подлое учение Ленина. Слышавшие его не разобрались, к чему этот хитрый провокатор ведёт; они не разобрали, что он всем своим слушателям плюёт в глаза, называя их не русскими, а только крестьянами, по всей вероятности – будущими батраками немецких помещиков-аграриев”. До немецких помещиков-аграриев не дошло, но колхоз был хуже лагеря.

Об этом Розанов написал тогда же сразу же после “Апрельских тезисов” и его скорбный вывод: “Россия шатается от безвластия, Россия не повинуется и не обязана повиноваться Петрограду, а Петроград обязан повиноваться России – вот слово, которое надо завтра привести в действие”.

Этот розановский вывод и предыдущий вывод, который вынесен прямо в название – “Как начала гноиться наша революция”[6].

“С приездом Ленина начался явный переворот в революции – прошли ее ясные дни, вдруг повеяло вонью, разложением, до тех пор было ясно, твёрдо, прямо.”

И его вывод: “Революция, прежде всего, не должна лгать и не должна быть труслива”.

Временное правительство с его Карташевым, Керенским и прочими хорошими людьми было трусливо, оно очень быстро встало под контроль Совета рабочих и крестьянских депутатов. Но когда приехал Ленин, то он Совет рабочих и крестьянских депутатов тут же объявил оппортунистическим, сманил на июльский переворот; и после июльского переворота, Керенский имел полное право перейти к решительным действиям, но он не перешел. И в период его долгой эмиграции другие эмигранты, которые с ним долго общались и даже такие пастырски сознательные люди, как Вениамин Федченков, всё равно недоумевали, как “этот хороший, маленький человек” взял на себя такую неимоверную тяготу, да и в такой сложнейший момент. Иными словами, Керенский не был к этому призван.

“Черный огонь” писатель не успел издать, но включил эту книгу в составленный в конце 1917 года план полного собрания сочинений. Первые публикации (первый очерк вышел в газете “Новое время”) в апреле 1917 года: “Что такое народ теперь”.


Господь предрешил Ленина и Октябрьскую революцию ещё в 1712 году[7] при Петре I; но и Господь должен был быть распят, но это не оправдывает Иуды – личная ответственность всё равно остаётся.

Розанов все очерки “Черного огня” опубликовывал в газете “Новое время” в 1917 году и всё за подписью “Обыватель”. И только после 20 июня публикации Розанова прекратились и следующие публикации относятся к 1991 году в Париже, то есть, очерки сохранила эмиграция. “Революционная Обломовка” печатается по журналу “Новый журнал” 1979 года. “Принцип анархии” – Париж. То есть, всё-таки часть очерков как-то пересылалась в Париж.

Опубликовано только в 1991 году, то есть тогда когда рухнул СССР, а до этого и Париж не смел публиковать.

Следующий фазис. Розанов выступает действительно как свидетель и такого свидетельства об этой промежуточной эпохе больше нет. Что-то подобное есть у Максимилиана Волошина (“Россия распятая”), но и это тоже было опубликовано в 1991 году, но у нас.

Произошел октябрьский переворот. Мыслящие люди в России томились ожиданием Иова. Иов говорил – “Чего я всегда боялся, то и случилось со мной” (ср. Иов.3.25). Розанов и многие, многие другие всегда боялись именно этого — и оно стряслось. Оно стряслось как беда, притом ничего не осталось, то есть, рухнуло всё “в два дня”.

Удивительное дело, что в этом своём ожидании Розанов не заметил даже Поместного Собора 1917-1918 года. Произойди Собор пять лет назад, то как бы ликовал Розанов этими положениями Собора, например, “О браке и разводе”, о которых он томился столько лет. Но тут ему уже не до этого, а когда рухнуло всё, он через некоторое время начинает писать “Апокалипсис нашего времени”.

Для такого человека с одной стороны не объяснимо, что он это написал и поднял пяту на Господа, с другой стороны, удивительное дело, что всё-таки, как бы сказал Достоевский (Порфирий Петрович говорит Раскольникову) – “По крайней мере, не томил долго, сразу до Геркулесовых столпов дошел”. Розанов в этом своём произведении и доходит до Геркулесовых столпов; он опять, по своей излюбленной привычке, просто выплёскивает на страницы печатного произведения свои ночные размышления и своё отчаяние. А его отчаяние больше, чем отчаяние Иова; ропот Иова шел только в одном – “За что́ мне, чем я Тебя прогневил”. У Розанова ропот – “Господи Иисусе Христе, за что Ты пришел нас мучить, мы покорились, о, я верю, Ты воскрес. И вот мы покорились религии несчастья, не дивно ли, что мы так несчастны”. (И вот это одно за другим, так и наваливает).

У Иова – Бог, Который создал просто бытие. А Христос у Розанова – некое сверхбытие и Он зовёт нас в какую-то тьму непроглядную, где мы будем вместе с Ним. “Но я не хочу” – вот вопль Розанова.

Нечто подобное Розанов писал и в благополучные годы. В работе “Среди художников” есть статья “О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира”; там он успел сказать, что у Бога – два дитяти: один дитя – весь мир, а другой дитя – Христос. Розанова никто и никогда не научил, что существует рождение по природе (“Отец не может не быть Отцом”) и это рождение вневременно́е; и существует творение по воле, как Господь творит мир; творение по воле и во времени. Это вопиющее религиозное невежество всей нашей грамотной университетской публики, да ещё невежество, возведённое в принцип. Розанов, например, еще при Сергии (то есть в 1901-1903 годах) выступает на философско-религиозных собраниях с темой – “Об алогизме и адогматизме христиан”.

Когда невежество возводится в принцип и обвивается этот сухой кол, так сказать, вьющимися листьями вдохновения – во́т что такое весь наш “серебряный век” и начало XX-го века. Это просто должно было выйти рано или поздно наружу; и оно вышло в это время (революции) и отчасти как душевная рвота.

Розанов этот свой опус докончил. “Апокалипсис нашего времени” выходил маленькими кусочками, но выходил. (Типография брала гроши, потому что печатать было нечего). Правда, Розанов пишет Перцову[8] — его давний сотрудник, его друг в течение 20-ти лет и который его проклял. На проклятие Розанов пишет ему любящее письмо, в котором объясняет свою позицию В частности, там сказано, что “мы все страшно несчастны: и я со всей семьёй, и Перцовы; счастлива у нас одна Верочка (послушница в монастыре)[9], которая нам пишет бодрые письма, подкармливает нас и она, конечно, не слыхала, что есть “Апокалипсис нашего времени” и не надо ей этого знать”.

Есть удивительное пастырское слово преподобного Силуана (V-й век): – “Согрешившего можно довести до совершенного перерождения, только надо дать ему время одуматься и чтобы бодрствовала над ним любовь”. Над Розановым “бодрствует любовь” многих: любовь даже Горького, который когда-то о нём писал, а сейчас хоть 2000 рублей, но принёс; любовь Виктора Ховина (из старых литературных связей); подруг его дочерей, вроде Любочки Хохловой; и, особенно, графа и графини Олсуфьевых.

Графа Олсуфьева уже пригласила в 1918 году жена Троцкого Наталья Седова возглавить государственную правительственную комиссию по охране ценностей Лавры. Музей был организован декретом Ленина от 20 апреля 1920 года, уже после разгона Лавры; но а в 1918 году наместник Лавры, нынешний священномученик Кронид (Любимов), был отстранен от управления “ценностями”: всё, что было ризницей Лавры, — всё было конфисковано в 1918 году и была назначена государственная правительственная комиссия, у которой был председателем Владимир Дервиз, а ее душой и научным руководителем был Юрий Александрович Олсуфьев; правительственным куратором была Наталья Седова (тогда Троцкая). В эту комиссию входили и Флоренский, и Павел Каптерев (сын Николая Федоровича), и Мансуров. Да и сама идея “музея‑заповедника” принадлежит Флоренскому.

Комиссия существовала[10] до падения Троцкого: 1926 год – платформа 46‑ти; 1927 год – разгон комиссии и расхищение “ценностей”.

Над Розановым “бодрствует любовь”. Юрий Александрович Олсуфьев выведен в повести Шмелёва “Куликово поле” – Георгий Андреевич (Среднев), Софья Владимировна Олсуфьева (урожденная Глебова) была более верующей и более церковной, чем ее муж.

Первый колхоз в Сергиевом Посаде был организован в 1918 году и назывался “Колхоз графа Олсуфьева”.

Публикация “Апокалипсиса нашего времени” закончена, а жить надо было дальше. Тут над Розановым стряслась, казалось бы, вторая беда: прежде всего, его разбил паралич; это был глубокий инсульт, но инсульт, который не повлиял на мозг. Розанов описывает это так (диктует дочери Надежде свои последние мысли): “Тело покрывается каким-то странным выпотом, который нельзя сравнить ни с чем, как с мертвой водой. Она переполняет всё существо человека до последних тканей. Это есть именно мёртвая вода, а не живая, убийственная своей мертвечиной. Ткани тела кажутся опущенными в холодную, лютую воду и нет никакой надежды согреться. Всё раскалённое, горячее представляется каким-то неизреченным блаженством, совершенно недоступным смертному и судьбе смертного. Поэтому ад или пламя не представляют ничего грозного, а скорее желанное”.

Почти все писатели были безбожниками. Например, Чехов – всё собрание сочинений написано об оголтелых безбожниках. У Чехова какой-то совершенно рядовой с высшим образованием обыватель скажет о своей сестре, которая совершила попытку самоубийства после смерти любимого мужа – “Если бы не энергия подруг, то Вера была бы уже давно в раю”. (И это – общее мнение).

Конечно, их никто не учил, но взрослые люди могли бы начать учиться и сами. Об аде-то у них представления странноватые, но дальше Розанов что-то поймёт, он скажет: “Адская мука — во́т она налицо. В этой мёртвой воде, в этой растворённости всех тканей тела в ней, это чёрные воды Стикса, воистину узнаю их образ”. (Это продиктовано Розановым дочери Надежде в декабре 1918 года).

Значит, в декабре 1918 года он, наконец-то, осознал себя в аду. Странное дело, хотя уже вышли очерки Нилуса и о Мотовилове, в частности, в котором ведь муки Мотовилова были перечислены. Там приведено, что три дня был адский огонь, три дня — адский холод и полтора дня – червь. Розанову достался только адский холод, но при жизни.

С Розановым (под действием Духа Святого) в последний месяц жизни начинается интенсивная переоценка ценностей: сколько он выдавал филиппик против Гоголя; и ведь его главное возражение, главная претензия к Гоголю, что Гоголь всем своим творчеством и всем своим существом подтачивает идеологию Российской империи. И это — правда. “Мёртвые души” – эпизод о Кифе Мокиевиче; и вся эта оголтелая бессмысленность, оголтелая бездеятельность и какой-то, вообще, буквально студень, вместо мышления. И дальше Гоголь спрашивает своего читателя – “зачем я про всё про это пишу? Меня спросят и скажут: во-первых, ни какой пользы для отечества; во-вторых … но и во-вторых, нет никакой пользы для отечества”.

Розанов, как чуткий читатель, а он умеет читать такие вещи, — когда после этого он вспоминает Гоголя в письме Котляревскому: — “Революция хороша в мертвой зоне; а пережить ее, такие ужасы, какие только мертвые в силах вынести. Да ведь мы и не живые — мертвые души. Впервые за всю жизнь, когда всю жизнь волновался и так ненавидел Гоголя, вдруг открыл его несчетные глубины, его бездны, его зияния пустоты. Гоголь, Гоголь – вот пришла революция, и ты весь оправдан, со своим застывшим носом, как у покойника. Прав не Пушкин, не звездоносец Лермонтов, не “Фиалки” Кольцова, не величавый Карамзин, прав ты один – с “повытчик кувшинное рыло” из города Н. Какая мысль в этом Н – пустыня, не бытие, нет даже имени и в России именно нет самого имени названия, это просто — нет”.

Переоценка ценностей у Розанова проходит дальше и дальше, как будто раскачивается. Ещё в начале 1919 года он обращается с маленькой просьбой к правительству – “я застигнут мозговым ударом, в таком положении я не представляю опасности для Советской республики и можно добиться мне разрешения с семьей выехать на юг”.

Идет полное слезное примирение со всеми, кого когда-либо обидел. Одна из последних диктовок Розанова была 17 января 1919 года – “К литераторам”. “Всем нашим литераторам напиши (диктует дочери), что больше всего чувствую, что холоден мир становится, и что они должны предупредить этот холод и это должно быть главной их заботой. Нет ничего хуже разделения и злобы и чтобы они всё друг другу забыли и перестали бы ссориться. Всё это – чепуха; все литературные ссоры – просто чепуха и злое наваждение. Никогда не плачьте, всегда будьте светлы духом, всегда помните Христа и Бога нашего, поклоняйтесь Троице Безначальной и Живоначальной и Изначальной.

Флоренского, Мокрицкого и Фуделя и потом графов Олсуфьевых прошу позаботиться о моей семье и также Дурылина и всех, кто меня хорошо помнит. Прошу Пешкова позаботиться о моей семье”.

Последняя диктовка относится к 20 января, а 23 января Розанов умер.

Наиболее значимый и объясняющий всё “человеческий документ” были его письма к одной удивительной личности – к Эриху Голлербаху. Розанову как-то в жизни везло на немцев: в средние годы у него был лучший друг Шперк, рано умерший; и теперь Бог посылает ему “второго Шперка” уже после революции – Эриха Голлербаха, который потом эмигрирует в Германию и там издаст сочинения Розанова, в том числе и письма к нему, к Голлербаху.

Розанов много свидетельствовал о себе в последний месяц своей жизни. Он говорил, что “я вижу удивительные виденья, а какие – я вам расскажу когда-нибудь потом”. Но он унесет это всё в могилу.

А вот последнее письмо к Голлербаху тоже начинается с Гоголя, но оно начинается с Гоголевской любви: “Мог же любить Гоголь вот эту Россию с “повытчик кувшинное рыло” с двумя редисками: одна хвостом вниз, другая хвостом вверх. Мог любить — и в этом разгадка. Мы не любили ее, мы красовались в ней. Но вот, смотрите, вот когда я понял слова Евангелия, что зерно, аще не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода. Вот оно умерло, зерно, и что́ от него осталось, какое-то вонючее маленькое место, пятачок. И вот из этого маленького вонючего места, росток – сам-шест, вшестеро. Вот где наша разгадка. А я-то томился как могиле, а эта могила была моё воскресение”.

Розанов доходит на смертном одре и до исповедования Святой Троицы, и до божества Господа и Спаса нашего Иисуса Христа, и до воскресения во Христе. Только после этого обращения были четыре его исповеди, чтобы до конца всё вышло, было одно соборование для снятия неосознанных или прочно забытых грехов, и было два раза чтения отходной.

Во время второй отходной Розанов скончался, притом всех успели оповестить. Пришла Софья Владимировна Олсуфьева, которая тогда распоряжалась в Лавре как у себя в доме, велела сдёрнуть с мощей преподобного Сергия покров и этим покровом накрыла Розанова. Смерть Розанова была абсолютно спокойной и абсолютно безмятежной.

Апостол завещал нам “Да тихое и безмятежное житие (по-славянски — безмолвное), поживем во всяком благочестии и чистоте” (1Тим.2.2), но мы просим на каждой ектении – “христианския кончины живота нашего безболезненней, непостыдно мирной”. Розанов воистину удостоился христианской кончины живота, да ещё под покровом с мощей преподобного Сергия Радонежского.

Следующее письмо Перцову пишет уже дочь Надежда Васильевна. “Похоронили мы его в монастыре Черниговской Божией Матери, рядом с К.Н. Леонтьевым. Много чудесного открыла его кончина и его последние дни и даже похороны. Милость Божия была на нём. Последние дни я была непрестанно с ним и записывала всё, что он мне говорил. Мама очень плоха и слаба, она просит кланяться Вам и Марии Павловне. Уважающая Вас Надежда Розанова”.

Варвара Дмитриевна пережила Розанова только на четыре года, в 1923 году она преставилась и была похоронена рядом с ним в уже закрытом Черниговском скиту (был закрыт и собор, и икона была перенесена в Москву в храм Сергия в Рогожско-ямской слободе).

Остались три дочери: Татьяна, Варвара и Надежда. Более всего размеренная жизнь досталась Надежде (по мужу Верещагиной), Татьяна не выходила замуж никогда, Варвара (по мужу Гордина) скончалась во время Великой Отечественной войны.

Татьяна Васильевна Розанова жила всю жизнь в Сергиевом Посаде. Некоторое время она ходила к старцу Порфирию, когда-то келейнику преподобного Варнавы Гефсиманского и однажды показала целую кипу рукописей своего отца; старец Порфирий благословил ее все сжечь, но она этого сделать не посмела и какой-то архив передала. До настоящего времени архив Розанова не разобран (свидетельство Е.П. Васильчиковой – схимонахини Елизаветы; скончалась в 1994 году в Никольском Черноостровском монастыре).

Революции не удалось разметать могилы Розановых. Розанов завещал поставить на своей могиле только крест. Весь Черниговский скит был в захоронениях, в надгробных плитах – этими плитами потом вымостили дорогу.

Черниговский скит был возобновлен 10 апреля 1990 года и в 1991 году была открыта могила Леонтьева; и по могиле Леонтьева и по окнам противоположного братского корпуса удалось просчитать могилу Розанова (сохранился рисунок М.М. Пришвина). Но главное, конечно, не могила, главное церковное поминовение.

О Розанове в Сергиевом Посаде оставалось глубокое свежее предание. Какие-то уничижительные слова пытался о нем сказать Флоренский, но не удачно, так как сам умер, не удостоившись христианской кончины живота.

За границей Розанов остался не понятым и не разгаданным. Пожалуй, более всего к нему относились с пониманием Мережковские, но оно было очень далеко от православного. Поэтому Розанов навсегда остался русским писателем в России и для России.

Начиная примерно с 1989 года в Сергиевом Посаде начинается медленное восстановление, медленное прочтение, то есть во всеоружии того “искусства медленного чтения”, без которого нет филологии.

В конце XVIII-го века русская литература объявила свою самозваную автономию и, более того, свою самодостаточность и свою претензию встать во главе “духовной жизни народа” и быть вместо Церкви и быть его учительницей и утешительницей. Сам факт существования Розанова посрамляет этот тезис, это ложное кредо. Литературу читают с большими оговорками, литературу разбирают и желательно — в свете Христовой правды. Разбирают не только литературу, но и литератора, то есть писателя, поэта и творца. Они существуют только во взаимодействии друг с другом; они существуют только как объекты нашего наблюдения, которых мы рассматриваем, разделяем с Божией помощью, что хорошо, что худо и приглашаемся, так сказать, быть внимательными к хорошему и отбрасывать худое.

Что-то подобное когда-то мог обронить только Гончаров. У него в “Обрыве” есть такой отрывочек, что вот “острота остротой, а ум умом: на остроту смейся, отвечай остротой, а ум к сердцу принимай”. Так вот, в литературе очень мало зёрен, больше шелуха; очень мало того, что можно принимать к сердцу. И так же, как не едят семечки вместе с кожурой, а вышелушивают, так и литературу призваны мы вышелушивать и разделять шелуху и зерно.


[1] Не издавался. “Черный огонь”, “Мимолетное” (1917 год), “Апокалипсис нашего времени” – М. Изд-во “Республика”, 1994 год.

[2] От имени министра финансов С.Ю. Витте. “Витя”, как его звал Распутин.

[3] Начались “предсоборные” собрания. Предсоборное присутствие, 1906 г.; и Предсоборное совещание, 1912 г.

[4] “Опавшие листья”. С маленькой пометочкой – “толки о выборах патриарха”.

[5] При царе все люди так и назывались – “мирные обыватели”; при Брежневе мы тоже были обыватели, только в меру пуганные.

[6] “Черный огонь”.

[7] 1712 год – явление Божией Матери схимонаху Иисусу в Соловках, где она повелела назвать гору Голгофой и основать на ней Голгофско-распятский скит и возвестила, что “эта гора убелится страданиями неисчислимыми”.

[8] Издатель Розанова; издавал его (одно время) на свои личные средства.

[9] Верочка (Вера Васильевна Розанова) не выдержит первого же наскока “остроголовых”, двинется в уме и повесится, но уже в 1920 году, после смерти отца.

[10] Комиссия спасала не Лавру, а ценности.