Классическая русская литература в свете Христовой правды. Часть II. Лекция № 38

Print Friendly, PDF & Email

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция №38 (№73).

Новое слово в русской эмиграции. Архиепископ Иоанн Сан-Францисский (Шаховской)

  1. До революции и немного после – свидетельство Иоанна Шаховского. Особенности автобиографической прозы Иоанна Шаховского. “Восстановление единства”. “Поэма о русской любви”.
  2. Разлом в семье (1914 – 1916 годы). Калейдоскоп событий: начало Советской власти, знакомство с Лубянкой, гражданская война, фронт юга России, “незаметная эмиграция”. Ретроспективный взгляд Иоанна Шаховского.
  3. Жизнь в эмиграции. Литературные занятия и вразумление свыше: что есть искусство? Церковная жизнь в русском рассеянии.

 Иоанн Шаховской скончался в 1989 году. Основные литературные произведения Иоанна Шаховского начинаются с 1975 года – это тот год, когда он ушел на покой, а до этого он был правящим архиереем Сан-Францисским Православной Церкви Америки.

Тут начинается его большое писательство. Всю жизнь Иоанн Шаховской пытался писать стихи, но стихи у него – средние. До большой поэзии он не поднимается, и если сравнить с XIX-м веком, то это где-то на уровне князя Вяземского (конечно, по искусству стихосложения, но не по содержанию, особенно духовному; по духовному содержанию почти весь XIX-й век – несколько инфантилен).

Иоанн Шаховской, как почти никто в русской эмиграции, был чрезвычайно подготовлен к русской революции. То есть, Господь его избрал от утробы матери и провел так, что он не удивился. Как он свидетельствовал на поздних этапах своей жизни, он был “всегда счастлив”. Некоторые малые неудобства он мог ощущать только при своем собственном уклонении от Божьего пути, и он немедленно обретал полное душевное равновесие и тихую радость, как только возвращался на Божию стезю. Про него никогда нельзя сказать, по словам Тихона, что он был “обижен революцией”.

Революция Иоанна Шаховского застала в 15 лет, когда всем подросткам хочется путешествовать; он и отправился путешествовать, отвечая позыву отроческой психофизики.


Иоанн Шаховской 1902 года рождения, то есть всего на три года старше Владимира Набокова, но какая чрезвычайная разница. Надо сказать, что он всё же этого самого поколения, то есть, немного старше его Всеволод Кривошеин, будущий архиепископ Василий, и Софроний Сахаров (будущий сотаинник преподобного Силуана); почти ровесник ему Владимир Набоков и почти ровесник — Владимир Лосский.

В романе “Подросток” Достоевского в эпилоге есть противопоставление “родовых семейств” и “случайных”. Иоанн Шаховской родился в очень родовом семействе, которое чуть было не перешло в разряд случайных; но Господь хранил.

Князья Шаховские происходят от князя Феодора Ярославского и чад его Давида и Константина. Отец его – князь Алексей Николаевич Шаховской; и мать тоже каким-то бочком проходила через два дворянских рода князей Шаховских и Чириковых, но ее девичья фамилия Книна – французская (из каких-то там французских выходцев).

В семье Шаховских было четверо детей, и принадлежали они к Тульским помещикам. Отец безвыездно жил в деревне; уезжал из деревни раз в году – говеть на Новый Афон.

Русское дворянство, особенно родовое, никогда не исповедовалось у приходского священника, так как церковь была закована в государство и по социальной лестнице священник стоял на три ступени ниже, чем родовое дворянство. Поэтому дворянство, как написано в “Обрыве” у Гончарова, не исповедовалось десятилетиями, либо старались ездить в Оптину пустынь, либо, как отец Иоанна Шаховского, ездил на Новый Афон. Новый Афон подчинялся Афону и через него — Константинопольскому Патриархату.

Участие Синода в жизни Шаховских началось тогда, когда произошел разрыв в семье, а именно, их мать решила развестись с отцом и образовать новую семью. Мать Шаховского Анна Леонидовна была моложе своего мужа на 17 лет, но это не являлось причиной, так как у них уже было четверо детей и до этого она своим семейным обязанностям не изменяла. Видимо, всё-таки причиной было то, что она жила мечтой; ей не удалось хватить в полной мере вот такого дворянского раздолья, в смысле балов, вечером, живых картин и так далее. А потом она должна была подчиняться мужу, который зиму и лето жил в деревне и заграницу она могла ездить только лечиться, а в Петербург и в Москву на краткое время для свидания с родственниками.

Муж написал серьезную книгу, посвященную этнографии, сельскому хозяйству, — словом, жизни на земле. Называлась эта книга “Что необходимо знать каждому в России”. Эту книгу он поднес царю и получил за нее монаршею благодарность и звание камергера (камергерами были Вяземский, Тютчев).

Анна Леонидовна рассчитывала на то, что теперь он займет какой-нибудь государственный пост, и они переедут в Петербург, где для нее откроется возможность жить светской жизнью, то есть, вывозить дочерей в свет, на балы и так далее, то есть, по сути дела – суета сует и всяческая суета.

Когда муж отказался и от Петербурга и от государственного поста (его общественное положение было предводитель дворянства), то она объявила, что она уходит. Трудно сказать, может быть, она решила пережить свою не то третью, не то четвертую молодость – ей было уже 42 года. Ее избраннику, соседу помещику Ивану Александровичу Бернгарду, из французских выходцев (то есть, из многочисленных, осевших в России французов в результате войны с Наполеоном), было уже 50 лет.

Анна Леонидовна получила церковный развод от Синода; видимо, ее муж великодушно взял вину на себя, потому что иначе по канонам Церкви ей бы полагалась 7-летняя епитимья. Получив развод, Анна Леонидовна и Иван Александрович венчались в усадебной церкви Ивана Александровича Бернгарда. Кроме четверых детей, никаких приглашенных не было; и как только закончилось венчание, так три девочки разрыдались.

Дети остались с Анной Леонидовной, так как только при условии принятия мужем вины на себя в прелюбодеянии, законом Российской империи она могла их забрать. Во всяком другом случае – дети оставались бы при нем.

Иоанн Шаховской, будучи в эмиграции, найдет книгу отца “Что необходимо знать каждому в России” и переиздаст часть под названием “Что необходимо знать каждому русскому в зарубежье”. Большинство русских людей, оторванных от земли, так мало знало о России, что им необходимо было иметь элементарные сведения.

Летом 1916 года, через два года после развода, “Иван Александрович Бернгард был почти на моих глазах убит террористами (Иоанн Шаховской приехал к матери на каникулы – В.Е.)”. Было дело так. “В один из вечеров после ужина в столовую около веранды, выходящую в парк, где Иван Александрович и мать еще оставались в столовой и дверь в парк была открыта; в столовую вошли два человека и старший держал в руках двухствольное ружье”.

Хозяин встал им навстречу и спросил – что им нужно? Тогда тот старший, ни слова не говоря, направил на него ружье и стал целиться. Тот схватил было его за ружье и за руку – между ними завязалась борьба; мать бросилась в комнату к себе, где у нее был револьвер. Слава Богу, она в комнату попала не сразу и когда она нашла свой пистолет, там раздался выстрел: в плечо вошел весь заряд с грязным пыжом, а убийц след простыл.

Только тогда мать, вооруженная браунингом, стала стрелять в темноту и только тогда опомнившийся пасынок ударил в набат. (Для меня, например, это было лишнее свидетельство петровского разрыва: ведь в доме полно прислуги — и никого нет, как вымерли все. Можно ли представить себе, чтобы в дом Шмелевых в Замоскворечье вошла какая-то парочка и один из них с ружьем?)

Конечно, сам Иоанн Шаховской отнесся (из глубины времени) к этому событию трезво и пишет так:

“Во-первых, всё было поставлено властями, чтобы изловить преступников. Мотивы преступления оставались неясными, но было несомненно, что ограбление не являлось его целью.

Были найдены малограмотные воззвания: беспомощное в языковом и в интеллектуальном отношении, воззвание было составлено от имени каких-то “барократов”. Притом было очевидно, что под словом “барократы” эти люди понимали не пользу бар, но их истребление.

Это было начало уже общероссийского иррационализма. Взвихривался и выползал из России, из ее щелей и ран русских грех (два года идет Первая мировая война – В.Е.); вылезали темные духи, мстившие России за остаток Божьей правды, оставшейся в ней. Россия, жалким остатком своей веры, не могла противостоять этим духам”.

У этих террористов намечен был к убийству член Государственного совета Глебов, и они совершили на него покушение, ранив его и жену; перед этим еще совершили покушение на имение графов Бобринских, но по ошибке убили управляющего. То есть, это были террористы по убеждению.

Русский грех Иоанн Шаховской увидел в миниатюре – будущую гражданскую войну. Он увидел то, к чему ему надо готовиться; и по прошествии времени увидел то, что все выступления Храповицкого – “дайте им оружие, дайте им добровольцев” – это чушь. По-настоящему, только вера могла противостоять этим духам, которых он потом правильно назовет (вслед за Максимилианом Волошиным) – “трихинами”. Но главное то, что Россия “жалким остатком своей веры” заслоном и щитом служить не могла.

В конце концов, этот убийца Окулов был пойман; ему помогал мальчишка лет восемнадцати, а Окулов был исполнителем своих замыслов.

“Полуграмотный, он был проникнут большой силой концентрированной ненависти и иррациональной жаждой убийства. Это было явление той трихины, о которой пророчески сказал Достоевский; трихина ненависти, вскормленная кровью не нужной для народов войны (то есть, первой мировой – В.Е.), выходила из грехов мира и шла на русскую землю.

Окулова застрелили в Тульской тюрьме во время его попытки убийства охранявшего его стражника”.

В отличие от многих и многих “обиженных революцией”, Иоанн Шаховской на оную революцию никак не сетовал, а скорее наоборот. Писал он так:

Я не пристрастен – мне Октябрь помог:

Не стал министром я, ни дипломатом,

Не разукрасил тленный свой чертог,

За прах земли я не судился с братом;

Увидя свет среди моих дорог,

Я в каждом человеке вижу брата.

И в этом, искренне вам говорю,

Отчасти я обязан Октябрю.

Мы все грешили в старые года

Сословною корыстью, равнодушьем

К простым, живущем в этом мире, душам.

Мы помогали братьям не всегда!

И вот стекла дворянская вода,

Изъездив облака, моря и сушу,

Я понимаю, что случилось тут, —

Благословен великий Божий суд.

Это его вывод.

Отец Иоанна Шаховского всю жизнь жил в деревне Венево, и окрестные крестьяне были ему свои (он даже в общественной своей деятельности не выходил за рамки своего уезда). Усадьбу поэтому не громили; к ней окрестные крестьяне относились как к своей малой родине. Примерно так, как Захар относится к Обломову, то есть, всё обломовское, все – свое, вот оно – родное. Потом окажется, что Захар для Обломова – отец; и поэтому он всегда променяет и теплый угол, и почет, и жадные расспросы своих односельчан только на то, чтобы был рядом с дорогой могилкой в Петербурге и без всякого приюта.

В любом случае, для того, чтобы крестьянам почувствовать революцию, прискакал какой-то конный отряд; произвел в доме обыск – нашли в доме несколько охотничьих ружей и пистолет и забрали мать. Отца не тронули.

(После убийства Ивана Александровича в 1916 году Синод, учитывая все обстоятельства, восстановил церковный брак матери Иоанна Шаховского с его отцом. Все они съехались в свое имение. Конечно, всем было понятны обстоятельства их развода, и Синод просто отнесся милостиво).

Итак, мать арестовали и увезли в Москву, а отец ходил по Веневу и бранил комиссаров за их безобразия, но ему ничего не сделали, а предложили покинуть свое имение и он переехал в Московскую губернию, в имение своей сестры Софьи Николаевны Родионовой.

До последнего времени в Москве жили двоюродные братья Иоанна Шаховского – Родионовы, а Константин Родионов был замечательным ученым — энтомологом, который перевез пчел за полярный круг и научил их там жить.

Вслед за арестованной матерью в Москву отправились старшая дочь Варвара и сын Дмитрий Алексеевич. Тогда в Москве люди были такие, как мы видели на Соборе 1917-1918 годов, то есть, не отрекшиеся от старой власти и от старого режима, но уже признавшие и новую и ждавшие, чтó будет дальше. Поэтому в двух родственных семействах Туркестановых и Родионовых (Туркестановы – близкие родственники митрополита Трифона Туркестанова) научили, в какую дверь надо идти; достали им ходатая, вхожего к новым властям, с польской фамилией Починский, у которого на визитной карточке стояло – интернационалист.

Этот “интернационалист” научил пятнадцатилетнего Димитрия, как действовать; то есть, он ему продиктовал два прошения: одно для разрешения свидания, а другое — чтобы мать судили в Москве, где предполагалось, что суд будет более беспристрастным. Суда в Туле боялись, так как там была пресловутая “власть на местах”, далеко не всегда подчинявшаяся центру.

В связи с этим Дмитрий познакомился и с Дзержинским, и с его помощником Заксом, постояльцем и почти другом Марины Цветаевой, поскольку он жил у нее в доме на квартире (дом в Борисоглебском переулке).

Свидание разрешили, и Дмитрий увидел мать в Бутырской тюрьме; а что касается прошения о суде в Москве – было отказано. Единственно, где ему пошли навстречу, это сообщили, что в Тулу собирается наш человек — матрос Панюшкин, то он может согласиться взять вашу мать с собой. Дмитрий отправился в Панюшкину, познакомился со всем семейством (среди детей Панюшкина находился будущий посол СССР в США, уже после войны).

Но Дмитрий узнал, что Панюшкин был инициатором расстрела группы офицеров (это было время “законной революционности”); после этого он отказался, чтобы мать ехала с матросом.

За взятку Дмитрия с сестрой посадили в тот же арестантский вагон, в котором везли мать. До Тулы доехали благополучно; из Тулы последовал запрос к конкретным крестьянам и через некоторое время поступили “приговорá”: в приговорах было сказано, что “мы от господ ничего худого не видели, а видели одно добро”. На этом основании мать была освобождена и все спокойно стали готовиться к отъезду в эмиграцию.

Отец, переехавший в Московскую область, в ней так и остался и умер на русской земле, а остальное семейство из Тулы перебрались на юг России. За это время Иоанн Шаховской, солгав, конечно, с приятелем поступил в Белую армию генерала Краснова. Этот Краснов впоследствии в Берлине станет его духовным сыном.

Иоанна Шаховского зачислили в пятнадцать лет вольноопределяющимся в пехоту войск генерала Краснова; и вот что он там увидел. “Еще сырая, тяжелая для моих детских рук винтовка, взрывы снарядов и какая-то обнаженность человеческого зла и смерти нашли на меня. И незабываемыми остались моменты, словно ради которых я, мальчик тогда, был введен в эти человеческие страдания. И потом исхищен был из них какой-то силой.

Рядом со мной в наступающей цепи лежит под этим ярким полуднем, под обстрелом в Сальской степи[1] молодой вольноопределяющийся с немецкой фамилией. Он старше меня и стреляет по противнику. Вдруг, словно от сильного толчка, он перевертывается, и я вижу, пуля угодила ему в самую грудь. И сейчас же за этим из его горла льется самая низкая, изощренная, площадная брань.

Противник наступает большими силами; надо отходить, и наша цепь отходит. (А он лежит в остолбенении рядом с убитым). В это время вдруг вижу семнадцатилетнего прапорщика Александра Голованова: во весь рост, не сгибаясь, под пулями, он идет ко мне. Его лицо вдохновенно‑прекрасно; он кричит мне – “князь, Вы ранены?” Он хочет меня вынести. Пораженный явлением высокого духа жертвенности и человеческого сострадания, я вскакиваю и иду к нему навстречу. Еле идя, я вижу, как из-под насыпи выскакивает красногвардеец лет семнадцати, восемнадцати; как сейчас вижу его исковерканное ненавистью лицо. Он поливает меня такими же черными словами, какие я только что услышал из уст смертельно раненого соратника. И, иступленно бранясь, он прикладывает винтовку к плечу и стреляет в меня на расстоянии шагов с пятнадцати.

Не понимаю, как он в меня не попал. Попал он не в меня, а в паровоз и взорвавшимся паром был обварен другой наш мальчик семнадцатилетний гимназист Нитович – тело его обратилось в одну рану, и сестра покрыла его простыней.

Я не был ни физически, ни душевно готов к этому нагромождению смерти в этой раскаленной Сальской степи у станции Куберле. Контуженного душевно и физически, меня эвакуировали в Ростов и положили в клинику профессора Парийского. Я там отлеживался, меня поили бромом. Ясно было, что я своевольно сунулся туда, куда Богом не направлялась моя жизнь; и какой-то силой я был изъят из этой формы войны в мире; меня ожидали в жизни другие ее формы.

Из госпиталя, где мне исполнилось шестнадцать лет, освобожденный из армии, я поехал через Кубань в Новороссийск к той милой тетушке, которая меня ранее пригласила; там я нашел нужную для моего полного выздоровления обстановку”.

Потом он кое-как пробирается в Тулу, и найдя там семью за час до ее отъезда, опять они пробираются на юг России, откуда на английском пароходе эвакуируются.

Некоторое время Иоанн Шаховской служил радистом на пароходе, пока корабль не был захвачен в Италии большевиками. Но, поскольку это – Италия, то всем выплатили двухмесячное жалованье и отправили в Европу. Как потом напишет Иоанн Шаховской в поэме “О русской любви”, что он не знал Ахматовой сомнений – Мне голос был, он звал утешно.

Я странником ушел в моря иные

Посланником свободы и России.

Нет, я не знал Ахматовой сомнений,

Все как-то проще вышло у меня:

И Севастополь в радостном цветенье,

И белой Графской пристани ступени

Сияли светом солнца для меня.

Семнадцать лет мне было.

Свет храня, я вышел в мир

К морям и дням сокрытым

На корабле России и “РОПИТа”[2].

Словом, человек оказался в Европе. Что здесь надо помнить – мы знаем из литературы разные формы автобиографической прозы. Дедушка нашей такой прозы, где события рассказываются как бы от лица ребенка, но как бы переосмысляются взрослым человеком, — Сергей Тимофеевич Аксаков. Но прадедушка, конечно же, — Пушкин, “Капитанская дочка”, так как его Гринев – это тоже ребенок; ему в начале повести всего шестнадцать лет.

Чем радикально отличается Шаховской и от Аксакова, и от Шмелева (Гарин-Михайловский (“Детство Тёмы”) – это ближе к беллетристике), и от Льва Толстого (“Детство”, “Отрочество”)? — Радикально он отличается тем, что всё повествование приобретает пневматологическое освещение[3]. Он пишет не “с точки зрения”, а он пишет в свете Христовой правды; он именно дает пневматологическое ретроспективное осмысление.

Так вот, пневматологическое — в отличие от психологического. Психологический подход – это всё-таки душевный; пневматологический – это духовидческий и духоведческий.


Проза Иоанна Шаховского, несомненно, – большое слово в русской литературе. Ретроспективный взгляд его в книге “Восстановление единства” – восстановление единства своего с Россией, уже в преклонных летах, в Америке; единства с теми, — кто остался в России, а в Россию он не вернется никогда.

Впоследствии его младшая сестра поживет в России; она по мужу Маевская-Малевич, но любила свою девичью фамилия и всегда подписывалась – Шаховская. Его сестра (1906 года рождения) поживет в Москве, будучи женой секретаря бельгийского посольства (когда выяснится кто она такая, то их немедленно отзовут). Сохранились ее записки на французском языке под названием “Моя Россия, переодетая в СССР”.

Ретроспективный взгляд Иоанна Шаховского существенно отличается от взгляда большинства русской эмиграции. Во-первых, он никогда не имел иллюзий о прошедшем; во-вторых, он, в отличие от Шмелева, никогда не набрасывал розовой вуали на все события прошедших лет и, уж тем более, на историю России. У Иоанна Шаховского был совершенно трезвый взгляд на всех наших монархов.

Но, оказавшись в Европе, надо было жить. В преклонных летах он тоже переосмысливает эти годы. За границей, где его чуть было не женили на заграничной барышне с большим приданым, Иоанн Шаховской нашел свою семью; мать выхлопотала ему стипендию и он поступил учиться в Лувенский университет; нашел духовника — отца Петра Извольского, который до рукоположения был министром иностранных дел, а потом некоторое время обер-прокурором Синода (для истории ничем не замечательным).

Начиная с 1922 года Иоанн Шаховской входит в литературные круги эмиграции; в 1924 году он уже издает журнал под названием “Благонамеренный”,[4] и этот журнал пользуется каким-то успехом.

“Я сидел в редакции “Благонамеренного”, занимаясь просмотром рукописей за письменным столом. Это была брюссельская квартира моей матери. Был я здоров, молод и совершенно ни о чем не думал, кроме литературных задач – они занимали всё моё внимание.

И вдруг, всё исчезло. Я увидел пред собой огромнейшую книгу, окованную драгоценным металлом и камнями, стоящую на некоей, словно древней, колеснице. И на этой книге была яркая, ясная надпись русскими буквами “Книга Книг соблазна”. “Книга Книг соблазна” – несколько секунд продолжалось это виденье, сколько — я не знаю. Очнувшись, я обнаружил, что лежу у письменного стола, а голова лежит на моих коленях – такого никогда со мной не случалось. У меня не было ни сонливости, ни усталости; что-то как молния открылось мне и скрылось. Я как обмер, но на душе было мирно. Никому я об этом не сказал, здесь впервые говорю об этом”.

Дальше начинается пневматологический анализ.

“Только позже я осознал смысл этого явления, которое мне было чисто духовным указанием неверного направления моей жизни. Литературная слово, оторванное от служения Божьему слову, есть, конечно, соблазн духа для многих. Тут был и соблазн моей душе, я мог в него уйти целиком и уходил. И из мира Духа ко мне протянулась рука, чтобы остановился я на этом своем пути абсолютизирования неабсолютного. Случай этот остался в моем глубоком сознании, хотя к полному его пониманию (и других явлений) я пришел, уже находясь на служении Церкви”.

“Книга Книг соблазна” – это, конечно, — великое указание свыше; ему, как Савлу, было дано великое указание, великое благое посещение (“на душе было мирно”), притом, к счастью, в ясном образе и в ясном видении. Эта Книга, в окладе, как Евангелие, и стоящая на древней колеснице, то есть, связанная с античностью. Ведь у литературы есть претензии на вселенскость, и это есть соблазн. Литературы дело — подчиненное: уж если философия есть служанка богословия, так литература тем паче. Откуда взялась пресловутая реформация? Ведь она взялась от бунта в средневековых университетах, с бунта филологов против теологов и врачей. То есть, это началось с интеллектуальной революции, именно с бунта, именно с попыток низшего занять высшее место.

(Только в наши 80-е годы об этом начали говорить. И когда, например, Юрий Анатольевич Шичалин выступил об этом в Институте философии, то его встретил хай, а заступился за него Аверинцев, который сказал, что “до сих пор я слышал хор пьяных; теперь – это первые слова трезвого человека”).

В Иоанне Шаховском мы видим теперь свидетеля Христовой правды, носителя определенного великого Божьего указания. Примерно такого же, как было дано девице о чудотворной иконе Казанской Божией Матери; примерно такое же, как было дано извещен о существовании иконы Божией Матери “Державная”. Во всяком случае, если бы человек утаил или вменил яко не бывшее это великое указание свыше, то он подвергся бы наказанию раба ленивого и лукавого, который зарыл талант.

Естественно, Иоанн Шаховской совершенно не хотел, чтобы его рассекли и подвергли одной участи с неверными. Он начинает слушать лекции в Богословском институте в Париже. Как он потом объяснял, что после этого явления шло “докапывание во мне до своего внутреннего человека”, до самого себя.

По-настоящему этого мало, по-настоящему можно называть гораздо прямее и точнее – это шло (ощупью, в полу‑слепую) выискивание своего пути во Христе.

Следующее указание Иоанн Шаховской получил от своего нового духовника Вениамина Федченкова – уже не епископа Белой армии, который в 1923-м году сложил с себя эти полномочия и особым посланием простился с паствой.

Так как в это время еще не было раскола между Антонием и Евлогием, то Вениамин Федченков подчиняется то тому, то другому, в зависимости от места нахождения. Экзарх западных приходов – Евлогий, и поэтому при организации Богословского института в Париже естественно, что он приглашает и преподавателей и назначает декана — Сергия Булгакова. Туда же был приглашен и Вениамин Федченков в качестве инспектора.

Когда Шаховской, тогда Дмитрий Алексеевич, попробовал вторично уклониться от Божьих путей (а ему хлопотали командировку в Бельгийское Конго), то он получил от своего духовника строгий запрет. Ему было прямо написано, что – “уважаемый Дмитрий Алексеевич, это не Ваш путь. Ваш путь — это монашеский постриг и духовная академия” (так он называл Богословский институт в Париже).

Удивительны здесь два факта. Первый. “Когда я получил это письмо и прочел эти слова епископа Вениамина, не читая письма далее, я сразу поклонился в землю с ясным и ярким чувством полного приятия этого пути, хотя раньше я никогда не думал о нем. Таков был мой аминь[5] – да будет! Второй удивительный факт этого призвания таков. За все полвека я ни разу не усомнился в нем и, кроме благодарения Богу за него, я ничего (за все эти годы) не имел и не имею”.

Иоанн Шаховской по слову духовника отправляется на Афон. На Афоне его пытаются оставить, и тут он начинает молитвенно искать свой путь; и, встретив однажды на тропинке, случайно, какого-то афонского монаха, слышит в душе – “а вот, спроси-ка его, что тебе делать?”

Он спрашивает и объясняет, что два духовника советуют разное, и он теперь в недоумении, как ему поступить. И тот отвечал: конечно, надо слушать первого. Его второй по постригу старец (то есть, отец от Евангелия) архимандрит Кирик Афонский принимает это решение, как Божий путь.

В постриге ему было дано имя Иоанн в честь Иоанна Богослова. Постриг был в рясофор, потом в Европе он примет постриг в мантию с сохранением прежнего имени. Мать напоследок благословляет его со словами: “твое счастье — мое счастье”.

Удивительно, насколько въелся в них менталитет синодального периода: нигде в церковно-каноническом праве нет положения, что единственный сын в семье может посвятить себя Богу только с согласия родителей. Но в синодальный период существовал такой закон: единственный сын увольнялся от военной службы и единственный сын мог уйти в монахи только с полного согласия родителей.


Книга “Восстановление единства” оказалась и книгой исторической. По мере того, как через его жизнь и через его сердце проходят разные явления русской эмиграции, он тем же ретроспективным анализом дает им соответствующую духовную христианскую оценку. В частности, такой оценке у него сподобились и карловацкие деятели. О них он прямо пишет, что с помощью Церкви “они пытались вернуть себе свое умершее политическое лицо. Отчасти, им это удалось — на беду Церкви”.

Автобиографическая проза в эмигрантской литературе практиковалась. После войны выпустил на английском языке свое произведение Набоков — “Заключительное видение”, которое уже на русском языке вышло под название “Другие берега”. Переводил сын Набокова.

Конечно, по сравнению с “Восстановлением единства” Иоанна Шаховского – это вещи разных уровней. Только такая автобиографическая проза, как у Иоанна Шаховского, имеет значение для вечности — для вечности в том смысле, как в Откровении сказано про Новый Иерусалим: — И принесут туда честь и славу народов (Откр.21.26).

В отличие от такого видения и отношения всякие другие пути, то есть, обеление, перекрашивание в розовый цвет, розовая вуаль на прошедшем, сентиментальные воспоминания (то, что с такой полнотой наблюдается у Шмелева) — это вещи, которые годятся, как литература для детей, но не для личности.

Иоанн Шаховской напишет еще одно серьезное произведение – “Белая Церковь”, касающееся давно прошедшего, то есть, о русской эмиграции 20-х и самого начала 30-х годов.

Иоанн Шаховской уедет из Европы в 1932 году, будучи в юрисдикции митрополита Евлогия, и станет благочинным девяти германских приходов перед самым приходом Гитлера к власти.


[1] Сальская степь – низовья Дона, где когда-то был Сарай – татарский центр.

[2] “РОПИТ” (Российское Общество Промышленности и Торговли) – судно, где он плавал.

[3] Пневматология – это духоведение. Пневма – дух.

[4] Журнал с таким названием в начале XIX-го века издавал Измайлов. Пушкин писал – Могу ль я их себе представить с “Благонамеренным” в руках.

[5] Аминь означает – истина.