Классическая русская литература в свете Христовой правды. Часть II. Лекция № 25

Print Friendly, PDF & Email

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция №25 (№60).

Метаистория Второй мировой войны и преломление ее в русской литературе.

  1. Продолжение войны: лето 1942-1943-1944 годы. Начало литературной пропаганды [Илья Эренбург].
  2. А.Т. Твардовский. “Баллада об отречении”, “Немые”, “Отец и сын”.
  3. Слово о Германии: архимандрит Иоанн Шаховской.
  4. Победа (май 1945 года) в контексте домостроительства Господня. Молитва Иоанна Шаховского – Великий Четверг 1945 года. Послесловие.

Начало войны – это всё-таки эйфория, как будто с душ стала спадать шелуха; как будто в этих раскатах грома и электрических разрядов пропадала вот эта нравственная духота, и люди чувствовали освобождение. Свидетельств масса: тот же Пастернак, та же Ольга Берггольц и даже Анна Ахматова.

Важно с девочками простились,

На ходу целовали мать,

Во всё новое нарядились,

Как в солдатики шли играть.

И даже Симонов в июне-июле 1941 года – переживает взрыв вдохновения, но это никак не укладывается в рамки государственной пропаганды, а начиная с лета 1942 года, невзирая на то, что армии окружаются (на базе окруженных регулярных частей развертываются партизанские отряды; на гребне первой победы под Москвой войска были брошены освобождать Ленинград, прорывать блокаду, и оказывались в “мешках” – 2-я ударная армия Власова), развернута уже официальная пропаганда.


Со второго года войны было очень серьёзно налажено пропагандистское дело. Писатели, которые сразу же подавали заявление вольноопределяющимся на фронт, были, как правило, новички, никому не известные, никому не нужные и которым не мешали быть пушечным мясом: уцелеешь — твое счастье, сложишь голову — тоже хорошо. Например, Борис Слуцкий, Александр Межиров, Семён Гудзенко.

А писатели, которые были известны наверху — и, прежде всего, Твардовский – получили социальное спецзадание, задание родины. Надо сказать, что благодаря этому гребню войны и всеобщей опасности и духовному подъёму, эта пропагандистская литература не стала литературой присяжной, а всё-таки осталась литературой доброкачественной.

Кроме таких эксцессов, как Илья Эренбург, когда он выпустил свою шутовскую прокламацию “Убей немца”, то получил из Кремля хороший щелчок по носу и был выключен.

В сущности, война перемешала всё: для нас Константин Симонов видится ровесником Алексея Суркова, а между ними шестнадцать лет разницы. Алексей Сурков 1899 года рождения; он — ровесник Владимира Набокова. Сурков успел хлебнуть четыре войны: его еще успели призвать на германскую, он – участник гражданской, он – участник финской и он участник ВОВ (Великая отечественная война). Конечно, что сохранило место в литературе за Сурковым — это, безусловно, его военные стихи:

Вьётся в тесной печурке огонь,

На поленьях смола, как слеза,

И поёт мне в землянке гармонь

Про улыбку твою и глаза…

Несмотря на то, что это стало советским романсом, но всё-таки этим стихам — ясно, что суждено жить долго.

И Константин Симонов, хотя не снимал гимнастёрки всю войну, и тот же Сурков, который тоже считался на фронте, – это все-таки литературный второй эшелон; первый эшелон достался Твардовскому.

1942 год – “Баллада об отречении”; но как-то в просторечье привыкли, что это “Баллада о дезертире”. По ней можно просто‑напросто контролировать пропаганду тех лет. Самая сильная сторона Твардовского – это трогательность, способность “брать за живое” — и здесь она проявилась в полной мере.

Вернулся сын в родимый дом

С полей войны великой.

“Великой войной” до революции звали Первую мировую, а сейчас об этом знают только историки – название-то и воскресили.

И запоясана на нём

Шинель каким-то лыком

Это мы сейчас знаем, что с передовой и даже с отступающей в порядке армии люди не убегают, люди убегают из окружения; и если на нём запоясана шинель каким-то лыком, то возникает вопрос – где кожаный ремень? Видимо, распарил и съел. Вторая ударная армия голодала и вынуждены были есть не только ремни, но даже стружки с конских копыт.

Небрита с месяц борода,

Ершится, что чужая;

И в дом пришел он, как беда

Приходит вдруг большая…

Но не хотели мать с отцом

Беде тотчас поверить

И сына встретили вдвоём

Они у самой двери.

Его доверчиво обнял

Отец, что сам когда-то

Три года с немцем воевал

И добрым был солдатом.

В революцию у Ленина его присные были все пораженцами (см. статью “О национальной гордости великороссов”); а тут всё прошлое, связанное с революцией, было сложено в сундук и засыпано нафталином.

Поэтому с началом войны произошел поворот в идеологии. Первая мировая война опять воскресла как война справедливая и с тем же врагом и еще долго в рассказиках для детей и юношества будут мелькать старые солдаты – герои, которые “с немцем третью войну воюют”.

Ликвидирован Интернационал, как и Союз воинствующих безбожников, который был распущен в 1943 году (Губельман – Ярославский сразу же умер с горя), и на сцене опять — генерал царской армии, любимый народом, и даже неповторимый голос Обуховой:

Тут подъехал ко мне барин молодой.

Говорит – напой, красавица, водой!

Он напился, крепко руку мне пожал,

Наклонился и меня поцеловал. —

зазвучал во всех радиопередачах.

Навстречу гостю мать бежит:

“Сынок, сынок родимый…” —

Но сын за стол засесть спешит

И смотрит как-то мимо.

Беда вступила на порог,

И нет родным покоя.

“Как войне дела, сынок?” —

А сын махнул рукою.

А сын сидит с набитым ртом

И сам спешит признаться,

Что ради матери с отцом

Решил в живых остаться.

Родные поняли не вдруг,

Но сердце их заныло.

И край передника из рук

Старуха уронила.

Отец себя не превозмог,

Поникнул головою,

“Ну, что ж, выходит так, сынок,

Ты убежал из боя?..” —

И замолчал отец‑солдат,

Сидит согнувши спину

И грустный свой отводит взгляд

От глаз родного сына.

И праздник встречи навсегда

Как будто канул в омут,

И в дом пришедшая беда

Уже была как дома.

Не та беда, что без вреда

Для совести и чести,

А та нещадная, когда

Позор и горе вместе.

Такая боль, такой позор,

Такое злое горе,

Что словно мгла на весь твой двор

И на твоё подворье.

На всю родню свою вокруг,

На прадеда и деда,

На внука, если будет внук,

На друга и соседа.

И это распространялось и пелось в тылу и на фронте и против дезертиров это действовало лучше, чем даже страх Именно благодаря такой пропаганде, к окруженцам и, вообще, к тем, кто попал в плен, вырабатывалось соответствующее отношение. Реабилитация началась только при Хрущеве, только в 60-е годы, а до этого всё “общественное мнение” страны от них отворачивалось.

И вот поднялся, тих и строг

В своей большой кручине,

Отец‑солдат: “Так вот, сынок,

Не сын ты мне отныне.

Не мог мой сын, на том стою,

Не мог забыть присягу,

Покинуть родину в бою,

Придти домой бродягой.

Не мог мой сын, как я не мог

Забыть про честь солдата,

Хоть защищали мы, сынок,

Не то, что вы-  куда там!..

И ты теперь оставь мой дом,

Ищи отца другого.

А не уйдёшь, так мы уйдём

Из под родного крова.

Не плачь, жена, тому так быть,

Был сын и нету сына.

Легко растить, легко любить,

Трудней из сердца вынуть”.

И что-то молвил он ещё,

И смолк, и поднял руку,

Тихонько тронул за плечо

Жену свою, старуху.

Как будто ей хотел сказать:

“Я всё, голубка, знаю,

Тебе ещё больнее, ты – мать,

Но я с тобой, родная.

Пускай наказаны судьбой, —

Не век скрипеть телеге,

Не так нам долго жить с тобой,

Но честь живёт во веки.

Собственно, этот сюжет лермонтовский – сюжет лермонтовского “Беглеца”:

Гарун бежал быстрее лани,

Быстрей, чем заяц от орла…

Но лермонтовский беглец в отчаянии кончает собой, но и тогда его никто не пожалел:

И мать поутру увидала…

И хладно отвернула взор.

И более того —

Ребята малые ругались

Над хладным телом мертвеца,

В преданьях вольности остались

Позор и гибель беглеца.

В балладе Твардовского несколько иначе:

Ни в дом родимого отца

Тебе дороги нету,

Ни к сердцу матери родной,

Поникшей под ударом.

И кары нет тебе иной,

Помимо смертной кары.

Иди, беги, спеши туда,

Откуда шел без чести,

И не прощенья, а суда

Проси себе на месте.

И на глазах друзей бойцов,

К тебе презренья полных,

Тот приговор, Иван Кравцов,

Ты выслушай безмолвно.

Как честь, прими тот приговор

И стой, и будь, как воин,

Хотя б в тот миг, как залп в упор

Покончит счёт с тобою.

А может быть, ещё тот суд

Свой приговор отложит,

И вновь ружьё тебе дадут,

Доверят вновь. Быть может…

Так, что кончается многоточием.

Если не говорить о пропаганде, то стихотворение – шедевр. Нам известен Твардовский 50-х, 60-х годов: “За далью даль”, “Тёркин на том свете”, так те стихи и поэмы никак с этим не сравнимы, совсем другого масштаба.

“Отец и сын” (1943 год).

Быть может, всё несчастье

От почты полевой:

Его считали мёртвым,

А он пришел живой.

Живой, покрытый славой,

Порадуйся, семья!

Глядит – кругом чужие.

“А где жена моя?” —

“Она ждала так долго,

Так велика война.

С твоим бывалым другом

Сошлась твоя жена”. —

“Так где он? С ним по свойски

Поговорить бы мне”.

Но люди отвечают:

“Погибнул на войне.

Жена второго горя

Не вынесла. Она

Лежит в больнице. Память

Ее темным темна”.

И словно у солдата

Уже не стало сил,

Он шепотом чуть слышно:

“А дочь моя?” — спросил.

И люди не посмели

Солгав, беде помочь:

“Зимой за партой в школе

Убита бомбой дочь.

О, лучше б ты не ездил,

Солдат, с войны домой!”

Но он ещё собрался

Спросить: “А мальчик мой?” —

“Твой сын живой, здоровый,

Он ждал тебя один”.

И обнялись, как братья,

Отец и мальчик сын.

Как братья боевые,

Как горькие друзья…

“Не плачь, — кричит мальчишка, —

Не смей, тебе нельзя!”

А сам припал головкой

К отцовскому плечу,

“Возьми меня с собою,

Я жить с тобой хочу”. —

“Возьму, возьму, мой мальчик,

Уедешь ты со мной

На фронт, где я воюю,

В наш полк, в наш дом родной”.

Третье, совершенно пропагандистское стихотворение Твардовского 1943 года, но с умом – это вам не Илья Эренбург.

“Немые” (немцы).

Я слышу это не впервые

В краю, потоптанном войной,

Привычно молвится – немые,

И клички нету им иной.

Старуха бродит нелюдимо

У обгорелых чёрных стен,

— Немые дом сожгли, родимый,

Немые дочь угнали в плен.

Соседи мать в саду обмыли,

У гроба сбилися в кружок,

Не плачь, сынок, а то немые

Придут опять; молчит сынок.

Немые, тёмные, чужие,

В пределы чуждой им земли,

Они учить людей России

Глаголем виселиц пришли.

Пришли и ног не утирали,

Входя в любой на выбор дом,

В дому, не спрашивая, брали,

Платили пулей и кнутом.

Немцы платили, конечно, немецкие марки, но только все же понимали, что эти марки до разу, а потом – это пропуск в лагеря. Между прочим, только такие рабы Божии, как Афанасий Андреевич Сайко (да и то – юродивый!) хотя избавлял людей от угнания в Германию, но, однако, запрещал их ругать, а говорил – “они наши гости, как пришли, так и уйдут”.

К столу кидались, как цепные,

Спешили есть, давясь едой,

Со свету нелюди. Немые, —

И клички нету им иной.

Немые – в том коротком слове

Живей, чем в сотнях слов иных,

И гнев, и суд, что всех суровей,

И счёт великих мук людских.

И, немоты лишившись грозной,

Немые перед тем судом

Заговорят. Но будет поздно:

По праву мы их не поймём.

То есть, это так предсказан Нюрнбергский процесс, который, между прочим, не оправдал многих надежд. Солженицын прав – Нюрнбергский процесс судил идею, а меньше судил отдельных людей. Отдельные люди получали пожизненное заключение вместо расстрела. И, конечно, это не Сталина заслуга – он‑то предпочёл бы поменьше разъяснять, побольше расстреливать.


Исходя из принципа – говори на волка, говори и по волку, рассмотрим мнение русского человека, жившего в Германии, — давно, с 1932 года, — Иоанна Шаховского. “В Германии мы видели не только ее грехи, но и то человечное, что было в ее христианах. Обрушиваясь в ярости на побежденную Германию, многие потом забывали ту истину, что никакой народ нельзя отождествлять с его грехом.

Много немцев было во время нацизма заключено за свои убеждения в тюрьмы, концлагеря и убито. Сколько людей по деревням и городам оказывало бескорыстную помощь несчастным людям.

Сколько было в те дни добрых, жертвенных и мужественных христианских душ в Германии. Могу свидетельствовать о жертвенном, чисто христианском отношении к русским военнопленным одного мекленбургского помещика, посчитавшего своим долгом похоронить с православной молитвой скончавшегося в его имении русского военнопленного.

Наше сестричество церковное приняло участие в этой акции, за которую немец предан был суду нацистов; мужественно держал себя на суде, обличая гибельную для своего народа власть. Когда прокурор нацистов назвал его врагом народа, ослабляющим ненависть к противнику, он в своём горячем слове ответил: “– Нет, это Вы враги народа, рождающие ненависть к другим народам и возбуждающие в народах ненависть к Германии”. Он был осужден к каторжным работам на четыре года.

Вспоминаю тайные экуменические христианские собрания во время войны в Шарлоттенбурге на квартире престарелого пастора Унгнада. Мы собирались там, как братья‑христиане: протестанты, римо-католики и православные. Из среды этого кружка были мученики за веру, как казнённый отец Метцгер.

Не могу я не вспомнить и о раскаянии одной души, которой властями было поручено перлюстрировать письма православного пастыря. Религиозное содержание писем так подействовало на эту душу, что ей открылся духовный мир, и она с покаянием пришла к тому самому пастырю, письма которого перлюстрировала. Таковы пути Промысла Божия”.

Об этом же Иоанну Шаховскому удалось сказать в стихах. Стихи 1943 года “Смерть воинов”.

Без утешения, без роптания,

Переступив порог земной,

Как дети светлого незнанья,

Вы все стучитесь в город Мой.

На миг – враги, навеки – братья,

Вы к миру Моему пришли,

В полях и рощах, где распятье

Стоит, как путь среди земли.

Распятья в полях и рощах – это, конечно, приметы Германии; у нас крест просто безо всего – две палки одинаковой длины, а в Германии на перекрестках ставится крест правильный (восьми или четырехконечный), но с распятым на нём Спасителем.

Прошел Сталинград. И церковные люди сразу отметили, что битва закончилась в Богоявленские дни 1943 года. Другая примета времени: на следующий день после празднования именин митрополита Сергия (его именины 11 июля по новому), в день Петра и Павла началась Курско-Орловская операция, которая закончилась в Преображенские дни – 25 августа 1943 года.

После этого стало ясно, что война немцами проиграна и наше дело — дойти, а их дело — ждать. Твардовский  после войны как-то намёками стал говорить о поведении наших войск на оккупированной нами территории. По крайней мере, за изнасилование немецких девушек бойцы ничего не получали; и даже у Твардовского в “Тёркине” мы увидим, что

По дороге на Берлин

Вьётся белый пух перин…

Так это означает, что немцы убегали внезапно – накануне еще мыли стены в своих домах (по привычке). И прошел слух среди войск, что немцы своё золото прячут в перинах – поэтому обязательно вскрывали ножами перины и искали золото. Часы, кольца, серьги — всё срывалось и забиралось, и это не считалось мародёрством, считалось “трофеями”.

Потом, когда уже надо было лечить наших раненых и наших остовцев, то немецкие врачи были верны клятве Гиппократа, то есть, лечили в высшей степени добросовестно.

Конечно, существовала разница менталитетов. Например, у немцев против наступающей русской армии партизанского движения не было, да и своих отступающих солдат немецкие деревни не принимали: сами немцы своим же не давали куска хлеба (просто потому, что “ вы побеждённые — и нам вас не надо”).


Бомбёжки, разруха, смерть близких – всё это действительно смывало с человеческих лиц как бы выражение устойчивости всех земных ценностей. Не надо забывать, что “зависеть” — от слова “висеть”: люди стали воспринимать свой земной мир только подвешенным на милости Божией, но по грехам нашим он легко может рухнуть. Вот это ощущение непрочности здешнего мира и раскрывающееся из тайников души упование на милость Божию и на вечность в этой милости — это и называли тогда “пасхой среди лета”.

Иоанн Шаховской в очерке “Город в огне” пишет так: “Победа не всегда является победой Божией, но всякое поражение людей есть всегда Божья спасительная для всех победа, – Пасха среди лета”.

В Великий Четверг 1945 года, когда идут последние залпы, а православные причащаются, Иоанн Шаховской обращает свою молитву ко Господу – эта молитва бессмертна.

“Многие сейчас молятся. Господи, даруй им молитву совершенную! Многие Тебя просят – исполни их прошение… Многие сейчас насыщаются Твоей пищей – благослови ее.

Многие сочетаются в эту минуту браком (хотя он не положен по уставу, но разрешали смертного часа ради – В.Е.) – Господи, благослови эти супружества.

Многие умирают сейчас, — да будут их последние минуты во благодати Твоей…

Многие Тебя ищут, – откройся им. Многие сейчас грешат – прости их, обрати к свету. Многие стоят на пороге греха – не допусти их до него. Служащих Тебе укрепи на путях Твоей правды. Прими покаяние кающихся. Многие ещё Тебя не знают – даруй этой молитве быть верою за них… (курсив автора – В.Е.).

Слава и держава и благодарение Твоей правде. Аминь”.

Наша отечественная литература до высоты этой молитвы подняться не могла.

Стихотворение Твардовского “Я убит подо Ржевом” – это 1946 год, когда миновала смертная опасность, и исчез вопль “Господи помилуй”, и вступают в силу соображения всё-таки человеческие. А эти человеческие соображения – это ещё и школьное воспитание – хотя, по его собственному признанию про “дни не высиженные в школе” (он об этом всегда сожалел), — но что-то советская школа в нём оставила. Оставила, прежде всего, этот разврат безбожия, потому что именно по слову Господню – Аще кто соблазнит единого от малых сих, верующих во имя Мое, лучше ему на шею надеть жернов мельничный (ср. Мф.18;6).

Основной вопрос для этой литературы – вопрос о бессмертии; как раз то, что непреложно для Иоанна Шаховского, у которого на миг враги, навеки братья. В это же время швейцарский немец Макс Фриш напишет бессмертную пьесу “Опять они поют”, где в одной обители загробного мира оказываются: и заложники центральной Европы — какие-то православные, похожие на сербов; и немецкий солдат, который их расстреливал; и английские летчики, погибшие при бомбардировке Кёльна; и умершие от бомбежки жители Кёльна; и окормляет их расстрелянный священник. И им всем будет дано искать ту жизнь, которую они могли бы вести все вместе, то есть, им дано будет искать не формального, не бумажного, а истинного во Христе примирения. Но это возможно, конечно, только в строго религиозно-христианском ключе.

А здесь начинается такое “топтание”, топтание, которое часто, почти неминуемо, приводит к дешевому пантеизму: если мы услышим, что душа, как и тело, распадается на стихии и соединяется с земными стихиями, или “слияние с природой” и так далее, то надо иметь в виду, что независимо от того, владеют ли люди термином “пантеизм”, сущность явления от этого не меняется.

Итак.

Я убит подо Ржевом,

В безымянном болоте,

В пятой роте, на левом,

При жестоком налёте.

Я не слышал разрыва

И не видел той вспышки,

Точно в пропасть с обрыва –

И ни дна, ни покрышки.

И во всём в этом мире

До конца его дней,

Ни петлички, ни лычки

В гимнастёрки моей.

Самая сильная сторона Твардовского всё-таки трогательность; она у него проходит везде – она есть в “Тёркине”:

И такой ты вдруг покорный

На земле лежишь сырой,

Заслонясь от смерти чёрной

Только собственной спиной.

Здесь мы видим то же самое, то есть ни петлички, ни лычки с гимнастерки моей, конечно же – это же.

А дальше:

Я — где корни слепые

Ищут  корма во тьме;

Я — где с облачком пыли

Ходит рожь на холме;

Я где крик петушиный

На заре по росе,

Я — где ваши машины

Воздух рвут на шоссе;

Где травинку к травинке

Речка травы прядёт,

Там, куда на поминки

Даже мать не придёт.

Стихи опять‑таки – бессмертные.

Всё-таки все творческие энергии – энергии Духа Святого, иных просто нет; поэтому бесы – не творческие личности. Поэтому, когда волна творческих энергий взмывает, то сознание перестаёт контролировать творческий процесс и в строках проявляется больше, чем человек задумывал, и уж заведомо больше, чем можно уписать в его идеологию. Поэтому есть строки и такие:

Фронт горел не стихая,

Как на теле рубец,

Я убит и не знаю, –

Наш ли Ржев, наконец?

Удержались ли наши

Там, на среднем Дону?

Этот месяц был страшен,

Было всё на кону.

Неужели до осени

Был за ним уже Дон,

И хотя бы колёсами

К Волге вырвался он?

Нет, неправда. Задачи

Той не выиграл враг,

Нет же, нет! А иначе

Даже мёртвому – как?

Вы должны были, братья,

Устоять как стена,

Ибо мёртвых проклятья –

Эта кара страшна.

Летом в сорок втором

Я зарыт без могилы,

Всем, что было потом,

Смерть меня обделила,

Нам достаточно знать,

Что была несомненно,

Та последняя пядь

На дороге военной,

Та последняя пядь,

Что уж если оставить,

То шагнувшую вспять

Ногу некуда ставить.

Несколько строк послабее пропускаем.

Братья, ныне поправшие

Крепость вражьей земли,

Если б мёртвые, павшие

Хоть бы плакать могли!

Если б залпы победные

Нас, немых и глухих,

Нас, что вечности преданы,

Воскрешали на миг,

О товарищи верные,

Лишь тогда б на войне

Ваше счастье безмерное

Вы постигли вполне.

А дальше как бы завершение:

Я убит подо Ржевом,

Тот ёще под Москвой,

Где же, воины, где вы,

Кто остался живой?

Последние строки совершенно в стиле Твардовского.

Ах, своя ли, чужая,

Вся в цветах иль в снегу…

Я вам жить завещаю, —

Что я больше могу?

В сущности, это как раз то слово, которое отечественная литература сказала. Потом начнутся рассуждения post factum, всё-таки начнётся ещё и ещё раз такое внутреннее возвращение, перемалывание; отчасти удивление на себя, прежде всего. И это – совершенно законное чувство, потому что это было удивленьем перед той, не контролируемой ситуацией, перед тем, что само выходило, выбрасывалось, выпевалось из души; и, оглядываясь на прошедшее, многие в тайном удивлении сами себя вопрошали – неужели это был тоже я?


Патриарх Сергий не дожил до конца войны; он скончался 15 мая 1944 года. Поместный собор 1945 года 28-31 января вынес осуждение той идеологии, притом её вытянули от протестантизма, через ницшеанство к фашизму; и это осуждение было закреплено в соборных документах Собора.

Всегда во всех случаях жизни, когда минует смертная опасность, а человек ещё не подготовлен — не к скорому подвигу, а к другому подвигу, к подвигу ежеминутному, который сопряжен со вниманием к себе, — тут, разумеется, видим, что совсем другие люди и совсем другие мысли и, пожалуй, как бы всплывёт другой менталитет.

Впоследствии об этом напишет Солженицын в “Гулаге”, что “когда мы пришли в сорок пятом, позванивая орденами и рассказывая про боевые случаи, то эта, возросшая в нашем отсутствии, оппозиция, мало христианская, но подчёркнуто религиозная, так сказать, вся скривилась; и мы увидели на их умных мордочках: Эх, вы – недотёпы”.