Классическая русская литература в свете Христовой правды. Часть II. Лекция № 24

Print Friendly, PDF & Email

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция №24 (№59).

Метаистория Второй мировой войны и ее преломление в русской литературе.

  1. Господь дарует нам победу – послание митрополита Сергия Московского в день Всех Святых в земле российской просиявших (от 22 июня 1941 года).
  2. Болезнь нетерпеливого сердца – статья Иоанна Шаховского “Близок час”. Позднее (около 1960-го года) переосмысление и “не прямое толкование”.
  3. Ответ русской жизни: “ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины” (посвящено Алексею Суркову) Константина Симонова. Ещё о поэзии Константина Симонова.

  1. Метаистория начала войны: “Пасхальная встреча с русским народом” Иоанн Шаховской.

Литература и должна преломлять не историю, а метаисторию (возле этой мысли очень долго крутился Максимилиан Волошин). Литературу Второй мировой войны будем изучать, не деля на эмигрантскую и отечественную – она стала общей. Это, конечно, не значит, что не было людей, которые по прежнему отстаивали особый путь эмигрантский. Такие были, но они оказались в это время абсолютно на задворках жизни, на задворках литературы: от Шмелёва до Бунина и от Ивана Ильина до четы Мережковских – даже эмиграция от них отшатнулась; никакого авторитета они не имели, что называется, топтались.

По настоящему сквозь все рогатки государственных границ литература русская и русская мысль в эти годы стали общими. 22 июня 1941 года пришлось на воскресенье, в день Всех святых в земле российской просиявших, и эмиграция замерла – лучшие ее представители жили только Россией.

Прямо 22-го числа, придя от обедни, митрополит Сергий тут же написал свое послание всему русскому народу. В этом послание есть такие строки: “Православная наша Церковь всегда разделяла судьбу народа, вместе с ним она и испытания несла и утешалась его успехами”.

То есть, это то же положение, что и в Декларации 1927 года, еще раз пересказанное другими словами.

“Не оставит она народа своего и теперь. Благословляет она небесным благословением и предстоящий всенародный подвиг. Господь дарует нам победу”.

Это было сказано в первый день, по вразумлению свыше, и от этого своего исповедания он не отступал никогда, и даже тогда, когда в Белоруссии создавалась народная милиция против партизан; и к счастью для Сталина, он ему поверил.

За границей в это же время (или чуть раньше) Киру Кирилловну (дочь Кирилла Владимировича) сватали за одного из Гогенцоллернов (еще до войны и брак состоялся), так спрашивали благословения Гитлера. То есть, чётко понимали, что пакт Молотова-Риббентропа не может быть прочен, что Германия захватит территорию России, что будет посажен немецкий царь, женатый на русской принцессе (то есть, рассматривался один из вариантов “Болгарии после Балканской войны”).


В Москве в начале большевизма афонский старец праведный отец Аристоклий (настоятель Афонского подворья в Москве, †1918 г.) сказал такие слова – “спасенье России придёт, когда немцы возьмутся за оружие”; и ещё пророчествовал – “надо будет русскому народу пройти через многие испытания, но в конце он будет светильником веры для всего мира”.

В карловацкой газете “Новое слово” Иоанн Шаховской писал: “Кровь, начавшая проливаться на русских полях с 22 июня 1941 года, есть кровь льющаяся вместо крови многих и многих русских людей, которые будут вскоре выпущены из всех тюрем, застенков и концлагерей Советской России” – это болезнь нетерпеливого сердца. Дальше он продолжает так: ”Обессиленные и закрепощенные по лагерям, заводам и колхозам русские люди были бессильны подняться против международной атеистической силы, засевшей в Кремле”.

Это лишний раз свидетельствует нам, насколько эмиграция понимать Россию не может, почему и спасители, которые где-то околачиваются в эмиграции, это в лучшем случае – мечтатели, а в худшем – проходимцы.

Ведь надо понимать – “бессильны” или не хотят, да и вообще спросить, что они про меж себя думают.

И дальше “Понадобилась (даже не понадобится, а уже понадобилась – В.Е.) профессионально военная, испытанная в самых ответственных боях, железно-точная рука германской армии. Ей ныне поручено сбить красные звёзды со стен русского Кремля (кем поручено – это вопрос, да и звёзды до сих пор торчат) и она их собьёт, если русские люди не собьют их сами. Эта армия, прошедшая своими победами по всей Европе, сейчас сильна не только мощью своего вооружения и принципов…”

Это уж заходится батюшка и, между прочим, и врёт: он сам, живший в Германии с 1932 года и испытавший на себе и похвальбу, и ложь, и нелепое бахвальство немецкого нацизма, и его антихристианство, тем не менее, говорит о “мощи принципов”.

“… но и тем послушанием высшему зову, Провидением на нее наложенным сверх всяких политических и экономических, человеческих расчётов”. Дальше Иоанн Шаховской упоминает, что это день Всех святых в земле русской просиявших, что в этот праздник, чисто русский и только русский, соединённый с днём воскресенья, “началось исчезновение криков демонского интернационала с земли русской.

Скоро, скоро русское пламя взовьётся над огромными складами безбожной литературы. Мученики веры Христовой, и мученики любви к ближнему, и мученики правды человеческой выйдут из своих застенков; откроются осквернённые храмы и освятятся молитвой; священники, родители и педагоги будут вновь открыто учить детей истине Евангелия”.

Надо сказать, что родители и педагоги и сами не умеют, особенно в это время (в 1941 году, когда это писалось), учить истине Евангелия.

В 1945 году в Париже Иоанн Шаховской был вынужден давать объяснение по поводу этой статьи. Пишет он так (доклад в зале консерватории Парижа): “В этот период мы (то есть паства митрополита Евлогия) были окончательно прозваны не только франкофилами, но и масонами, и жидомасонами, прикрывавшимися лукавой аполитичностью и уклоняющимися от борьбы с большевизмом, которая (то есть борьба) окружала нас, но была крайне непривлекательна по своему духу, исходя из нацистских позиций. Нас устно и печатно обвиняли в нежелании участвовать в этом кипении новой политической пены, стремившейся хлынуть и за борт нашего церковного корабля. Мы неизменно стряхивали с себя эту пену”[1].

Дальше Иоанн Шаховской пишет собственно о статье: “В начале войны Германии и СССР в Берлинской газете была напечатана за моей подписью статья “Близок час”.

Через головы всех политических мыслей и слов этой газеты, не имея к тому времени своего собственного церковного издания, я решил передать людям, сказать пастве своей, пролепетать несколько слов на тему религиозной метаистории.

Мне казалось, что мои слова должны были ободрить и укрепить те русские сердца, которые впали в это время в уныние и недоумение (Лк.21;25), устрашенные огромной движущейся на русский народ лавиной Германии, ставившей себе цель порабощение народов. Более чем кто-либо мы видели дух тогдашней Германии и менее кого-либо могли желать военно-политической победы языческой идеологии нацизма в своём собственном доме. Его окончательное победа казалась невозможной именно в силу совершенно утопически им поставленных целей – истребление христианства и в Германии и в мире” (курсив наш – В.Е.).

Что есть в той статье Иоанна Шаховского? В ней есть болезнь нетерпеливого сердца. Ему в это время 39 лет, но, главное, что двадцать лет, с 1920 года по 1941 год, они всё ждут – ну, когда же, когда же (до 1925 года они сидели на чемоданах). Поэтому болезнь нетерпеливого сердца сказалась; в 1945 году Иоанн Шаховской был вынужден разоблачать не только политику нацизма, но и свои собственные свидетельства и впечатления, полученные за эти тринадцать лет.

Но 1945 год – это еще не конец. К счастью для него он сам не считал себя правым и продолжал каяться и только за счет покаяния очищалось его собственное сознание. Уже в 60-м году, по прошествии опять двух десятилетий и оглядываясь назад, он говорит языком более взрослым.

“Более двух десятилетий так ждавшая встречи с родиной русская эмиграция, потрясенная, замерла в те дни. На разной глубине и под разными углами восприняли русские люди, начавшиеся события, но все хотели своей родине блага, все ждали ее спасения. Был, конечно, элемент человеческой ограниченности и взволнованности во всех этих ожиданиях и надеждах человеческих. Не могло не быть ошибок. Но в надежде на конечное торжество Божьей правды не было ошибки ни у кого, кто бы как ни смотрел на пути истории.

Надежда на Бога только в безграничности истинна. (Действительно, “нам ли ведать Промысел Господень?” – В.Е.) И тем истинней, чем безграничней. Пути Промысла открывались в процессе самих событий. Наша встреча с Россией осуществилась, но не так, как мы думали – более глубоко и метафизично, чем мы могли предполагать.

К началу 40-х годов Русская Церковь стояла в России накануне своего полного уничтожения”.

Это — полная правда. К этому времени Иоанн Шаховской познакомился с отцом Василием Виноградовым, который эмигрировал во время войны и в 1946 году оказался в Америке, где находился и Иоанн Шаховской. Василий Виноградов, проезжая из ссылки Москву, был у митрополита Сергия и услышал от него (где-то в марте 1941 года) горькие слова: “Церковь в России доживает последние дни; раньше они душили нас, но выполняли свои обещания, теперь они душат нас, но обещаний уже не выполняют”. И вот три месяца спустя прогремела гроза – началась война.

Как Шаховской пишет далее: “Тут дело было не в борьбе “Германии” и “России” или “национал-социализма” с “марксизмом”, а в одном Божьем суде над двумя лжерелигиями, лжемессианствами человечества; столь различными и столь одинаковыми в своем восстании против Божьего Духа”.

Действительно, с 1938 года была запрещена всякая церковная проповедь, включая и окружные послания первоиерарха, кроме изъяснения дневного Апостола и Евангелия после литургии. И вдруг Сергий Страгородский обращается ко всей России, потому что это послание от 22 июня 1941 года напечатали в государственной типографии и прочитали сразу же во всех храмах. Послание повторяли все и не только в церковных стенах. (Сергий оставался в Москве до Покрова).

Надо сказать, что русская жизнь ответила надеждам эмиграции, ответила её, как пишет Иоанн Шаховской, «взволнованности», ответила ее мечтам, ответила в духе глубокой и высокой трезвости.

Вспоминая те дни в “Докторе Живаго” Борис Пастернак, которого потом будет много цитировать Иоанн Шаховской как раз и в этой статье и в своей речи перед хиротонией, что “первый же день войны мы восприняли как дуновение очистительного воздуха. Война явилась очистительной бурей, струёй свежего воздуха, веянием избавления”. И это не в Германии, не в Париже, а в советском Ленинграде. Только что, говоря про 37-38-е годы, мы были свидетелями глубокого уныния этой самой “замордованной воли”; и вдруг почувствовали струю свежего воздуха, услышали очистительную бурю: Шостакович в это время пишет “Ленинградскую симфонию”. Но, вообще, освобождение человеческого духа при этом надвигающемся общем несчастье и, особенно, в его грозах, это хорошо описал Солженицын в 1-й главе “Гулага”, расписывая свой собственный арест. Конечно, у него всё происходило в 1945-м, но ощущение людей было то же самое.

“Едва СМЕРШ-евцы кончили меня потрошить, вместе с сумкой отобрали мои политические и письменные размышления, и угнетаемые дрожанием стёкол от немецких разрывов (его взяли с передовой – В.Е.) подталкивали меня скорее к выходу, раздалось вдруг твёрдое обращение ко мне; да, через этот глухой обруб между остававшимися и мною, обруб от тяжело упавшего слова “арестован”, через эту чумную черту, через которую уже ни звука не смело просочиться, перешли немыслимые, сказочные слова комбрига – “Солженицын, вернитесь”. И я крутым поворотом выбился из рук смершевцев и шагнул к комбригу назад. Я его мало знал, он никогда не снисходил до простых разговоров со мной, его лицо всегда выражало для меня приказ, команду, гнев; а сейчас оно задумчиво осветилось – стыдом ли за свое невольное участие в грязном деле? Порывом ли стать выше всежизненного жалкого подчинения? Десять дней назад из мешка, где оставался его огневой дивизион (двенадцать тяжелых орудий), я вывел почти что целой свою разведывательную батарею. И вот теперь он должен был отречься от меня перед клочком бумаги с печатью. “У Вас, — резко спросил он, — есть друг на 1‑м Украинском фронте?”

— Нельзя, Вы не имеете права, закричали на полковника капитан и майор контрразведки.

Испуганно сжалась свита штабных в углу как бы боясь разделить неслыханную опрометчивость комбрига, но с меня было довольно. Я сразу понял, что я арестован за переписку с моим школьным другом, и понял по каким линиям ждать мне опасности.

И хоть бы на этом мог остановиться Захар Георгиевич Травкин; но нет, продолжая очищаться и распрямляться перед самим собою, он поднялся из-за стола (он никогда не вставал навстречу мне в той, прежней жизни), через чумную черту протянул мне руку (вольному, он мне никогда ее не протягивал); и в рукопожатии, при немом ужасе свиты, с отеплённостью всегда сурового лица, сказал бесстрашно, раздельно – “желаю Вам счастья, капитан”.

Я не только уже не был капитаном, но я был разоблаченный враг народа, ибо у нас всякий арестованный уже с момента ареста и полностью разоблачен; итак, он желал счастья врагу?

Дрожали стекла, немецкие разрывы терзали землю в метрах двухстах, напоминая, что этого не могло бы случиться там, глубже на нашей земле, под колпаком устоявшегося бытия, а только под дыханием близкой и ко всем равной смерти.

И вот удивительно, человеком всё-таки можно быть – Травкин не пострадал; недавно мы с ним радушно встретились и познакомились впервые – он генерал в отставке и ревизор в союзе охотников (курсив автора – В.Е.)”.

Итак, мы начинаем понимать, что такое “струя свежего воздуха”, и не можем не понимать, почему первые же дни войны сразу же привели к расширенным лёгким, и эти расширенные лёгкие стали петь: пение – это дыхание. И вот на гребне дыхания идёт звук; и люди, от которых ни до того, ни после того нельзя было ждать ничего подобного, — они вдруг обрели свой голос, свой распев (почти рахманиновский), свой тон. (Именно в это время произошел взлет искусства за рубежом, того же рахманиновского искусства. Рахманинов не дожил до конца войны, но в первые дни войны у него постоянные концерты в пользу России, России, России).

Июль 1941 года. В каких-то фронтовых изданиях выходят сразу три стихотворения Константина Симонова, которые навсегда остались его шедеврами. Симонов 1915 года рождения и писал раньше, но ничего подобного этим первым месяцам войны он не написал. Стихотворение “Алексею Суркову” давно стало христоматийным, но в то же время обстриженным во всех наших христоматиях; и чтобы восстановить текст, приходится обращаться к изданиям для иностранцев. На это стихотворение Константина Симонова обратил внимание Иоанн Шаховской в 1950 году и начало его привел в статье “Время веры”.

Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины,

Как шли бесконечные злые дожди,

Как кринки несли нам усталые женщины,

Прижав, как детей, от дождя их к груди.

Как слёзы они вытирали украдкою,

Как вслед нам шептали – “Господь вас спаси”.

И снова себя называли солдатками,

Как встарь повелось на великой Руси…

Официальная присяжная поэзия довоенная – это мы рождены, чтоб сказку сделать былью; злые дожди до войны написать было нельзя; это образ почти пушкинский, это образ – “Медного всадника”.

Осада, приступ – злые волны,

Как воры лезут в окна. Чёлны

С разбега стёкла бьют кормой…

И так далее. Так вот – “злые дожди”. Человек оказывается бессилен не только перед надвигающейся лавиной, но и природа оказывается против него. И так же, как в “Медном всаднике”, Народ зрит Божий гнев и казни ждёт.

Так и тут – наступившая гроза смывала с лиц всякую уверенность и, прежде всего, уверенность в своей силе и даже уверенность в завтрашнем дне. Вот эта тема дальше нарастает.

Слезами измеренный чаще, чем вёрстами,

Шел тракт, на пригорках скрываясь от глаз:

Деревни, деревни, деревни с погостами,

Как будто на них вся Россия сошлась.

Как будто за каждою русской околицей,

Крестом своих рук ограждая живых,

Всем миром сойдясь, наши прадеды молятся

За в Бога не верящих внуков своих.

Это, конечно, апофеоз всему. Ну и дальше, еще при этих неумелых размышлениях, при обилии литературных аллюзий, этот тон, уже заданный, остаётся, и с него он уже не сбивается.

Ты знаешь, наверное, всё-таки родина –

Не дом городской, где я празднично жил,

А эти просёлки, что дедами пройдены,

С простыми крестами их русских могил.

Не знаю, как ты, а меня с деревенскою

С дорожной тоской от села до села

Со вдовьей слезою

И с песнею женскою

Впервые война на просёлках свела.

Видно, что, конечно, воспитан он весь на Блоке: и это, что дом городской, где я празднично жил – это прямо из Блока

Печальная доля – так сложно,

Так трудно и празднично жить,

И стать достояньем доцента

И критиков новых плодить.

Затем, с дорожной тоской от села до села – это тоже

Когда мелькнёт в тоске дорожной

Мгновенный взор из-под платка…

Есть ещё тоска дорожная железная, но это тоже оттуда – это “На железной дороге” Блока; да и сам тон – “России”:

Опять, как в годы золотые,

Три стёртых треплются шлеи,

И вязнут спицы расписные

В расхлябанные колеи.

Россия, нищая Россия,

Мне избы серые твои,

Твои мне песни ветровые,

Как слёзы первые любви.

Видно, что Константин Симонов воспитан на Блоке. Но в это время они все взрослеют медленно, и в свои 26 лет (1941 год) — он всё еще и питается и дышит литературными аллюзиями. Но дальше начинаются приметы времени и уже цитаты из Блока там не проходят.

Ты помнишь, Алёша, изба под Борисовом,

По мёртвому плачущий девичий крик,

Седая старуха в салопчике плисовом,

Весь в белом, как на смерть одетый, старик.

Ну, что им сказать, чем утешить могли мы их?

Но, горе поняв своим бабьим чутьём,

Ты помнишь, старуха сказала: “Родимые,

Покуда идите, мы вас подождём”.

“Мы вас подождем!” — говорили нам пажити,

“Мы вас подождём!” — говорили леса.

Ты знаешь, Алёша, ночами мне кажется,

Что следом за мной их идут голоса.

Что это за изба под Борисовым? Борисов – это на стреле Минск – Смоленск, и на самой границе с Белоруссией; Борисов — Бобруйск — это была наскоро построенная оборонительная линия, в которую бросили курсантов из Борисовского танкового училища – все погибли. Эта оборонительная линия продержалась только двое суток: со 2-го по 4-е июля 1941 года, и это считалось много[2].

И финал.

Нас пули с тобою пока ещё милуют,

Но трижды поверив, что жизнь уже вся,

Я всё-таки горд был за самую милую,

За горькую землю, где я родился.

За то, что на ней умереть мне завещано,

Что русская мать нас на свет родила,

Что, в бой провожая нас, русская женщина

По-русски три раза меня обняла.

Второй шедевр Константина Симонова – Жди меня и я вернусь, только очень жди, мы его не рассматриваем.

Менее христоматийный стишок, который мог бы называться “Не в брачной одежде” (В.М.).

Если Бог нас Своим могуществом

После смерти отправит в рай,

Что мне делать с земным имуществом,

Если скажет Он – выбирай?

Мне не надо в раю тоскующей,

Чтоб покорно за мною шла,

Я бы взял тебя в рай такую же,

Что на грешной земле жила:

Злую, ветреную, колючую,

Хоть не надолго, да мою!

Ту, что нас на земле помучила

И не даст нам скучать в раю.

Взял бы в рай с собой расстояния,

Чтобы мучиться от разлук,

Чтобы помнить при расставании

Боль сведённых на шее рук.

Взял бы в рай с собой все опасности,

Чтоб вернее меня ждала,

Чтобы глаз своих синей ясности

Дома трусу не отдала.

Взял бы в рай с собой друга верного,

Чтобы было с кем пировать,

И врага, чтоб в минуту скверную

По земному с ним враждовать.

Ни любви, ни тоски, ни жалости,

Даже курского соловья,

Никакой, самой малой малости

На земле бы не бросил я.

Даже смерть, если б было мыслимо,

Я б на землю не отпустил,

Всё, что к нам на земле причислено,

Всё бы в рай с собой захватил.

И за эти земные корысти,

Удивлённо меня кляня,

Я уверен, что Бог бы вскорости,

Вновь на землю толкнул меня.

Именно, что не в брачной одежде, то есть, человек тащит с собой весь свой скарб; и это очень важно и для многих церковных людей, и поэтому они голоса Христова не слушают и ко Господу не вопрошают.

В то же время, человек в середине стихотворения поднимается и до высокой поэзии и до большой, очень искренней интонации, только одного не понимает, что место ему в аду. Но, с другой стороны, “от противного” очень полезно понять, что в аду вовсе никакие не злодеи, а как раз многое множество вот этих обыкновенных, хороших людей с “просторного” пути, но не в брачных одеждах.

Если в этом стихотворении убрать известное озорство XX-го века, то получим Лермонтова – “Любовь мертвеца”.

Что мне сияние Божьей власти

И рай святой? —

Я перенёс земные страсти

Туда с собой.

Мечта о том, что “русские люди собьют звёзды с Кремля” – это тоже в не брачной одежде; это тоже – твоя собственная мечта, которую ты, не спросив Господа о Его всеблагом Промысле, начинаешь выдвигать в качестве истинного пророчества. Это как раз то, о чём говорит Господь в 29 главе Иеремии – они пророчествовали, а Я им не говорил.

Итак, проходит 1941 год. В процессе отката армии несколько очень крупных подразделений оказалось в окружении, и они стали ядром будущих партизанских отрядов. В 1942 году в особом послании митрополит Сергий благословил партизанскую войну и призвал население помогать партизанам. Но одновременно, начиная с 1941 года, идёт массовый захват пленных – и вот уже лагеря для военнопленных по всей Европе. Но в саму Германию русских людей гонят в качестве рабочей силы, так называемых, остовцев. И эти рабочие с востока, говорящие на русском языке, заполняют германские города и, прежде всего, Берлин.

Здесь-то и произошла так называемая чаемая встреча. По поводу войны уже поздним умом Иоанн Шаховской скажет иначе: “Допущение войны, как яркого образа смертности и исчезновенности этого мира, должно облегчить веру людей в высшую реальность бытия, в весомость духовных ценностей. Как всякая болезнь, землетрясение, наводнение, социальная катастрофа, и война есть выявление сокровенных нравственных ценностей, обнажение духовных корней человечества. Новая близость людей к Богу, к ближнему и к своему спасению возникают при сокрушении гордыни человеческой”.

Это – настоящие слова, которые заканчиваются так: “Над всем миром есть рука Божия. И если победа людей не всегда бывает Божьей победой, — всякое поражение людей есть всегда Божья, спасительная для всех, победа – Пасха среди лета”.

Несколько слов о том, что он сам испытал. “Встреча с русскими людьми, привезёнными во время войны из России в Германию, стала для нас, эмигрантов, поистине Пасхой среди лета. Россия, молящаяся, верующая, добрая, жертвенная Россия, к которой мы двадцать лет так стремились, встречи с которой так ждали, сама пришла к нам (всюду курсив автора – В.Е.).

Вдруг великим потоком она наполнила наши беженские церкви. Несмотря на всё трудное, окружавшее нас, пасхальна для нас была эта встреча с Россией. Мы с ней встретились в святом”.

Действительно, Россия пришла здесь не в контексте мировой революции. Как пишет тот же Иоанн Шаховской, “не в гордом лике титана, насилующего и мучающего народы, но в смиренном и униженном виде странника Христа, “не имеющего, где приклонить голову”. “Но когда душа этого народа со Христом принесёт жертву умилостивления”, “он узрит потомство долговечное и воля Господня благоуспешно будет исполняться рукою Его”. Со Христом страдающий, со Христом и прославится и получит часть между великими и с сильными будет делить добычу, за то, что предал душу свою на смерть и к злодеям сопричтён был, тогда как он понёс на себе не только свой грех, но и грех многих”.

Это проповедь на пророка Исаию (“Восток имя ему”), но эта проповедь для того времени – самая злободневная.

На груди этих людей был четырёхугольник – голубое поле и на нём белые буквы “OST” – “восток”. Иоанн Шаховской так и пишет – “я так и озаглавил послание “Восток имя ему” – “Венчальная песнь” (из чина венчания) — ликуй, се Дева зачне во чреве и роди Сына Эммануила, Бога же и Человека – Восток имя Ему”.

Настоящее осмысление тех событий пришло позже, даже для самых чутких. Но вот это, эти строки были сказаны тогда же, и в это время поэзия и проповедь начинают сливаться. Именно этих лет проповеди Иоанна Шаховского достигают небывалой высоты и насыщенности. Другая его проповедь “Свеча”.

Берлин в эти дни обращался в развалины – это уже 1943 год, Берлин как символ той самой мощи, которую он звал в июне 1941-го, стал главной мишенью союзных самолётов.

“Ночью, над улицами, погруженными во тьму, появлялся инфернальный свет “ёлок смерти”, которые зажигались передовым отрядом атакующих эскадрилий.

В нашем храме установилось такое правило: если богослужение ещё не началось, когда раздавалась воздушная тревога, мы шли в бомбоубежище. Иначе, мы службу церковную продолжали до конца, но советовали молящимся идти в бомбоубежище. Половина уходила из храма, а оставшиеся придвигались к алтарю, и эта молитва во время бомбардировок была самая яркая молитва Церкви – человек тут был на грани настоящего мира” (курсив автора – В.Е.).

В ноябре 1943 года Иоанн Шаховской обращается к пастве с такими словами: “Что ни делает Господь, Он всегда милует нас, благодетельствует всегда нашему внутреннему человеку. Он заботится о сокровищах нашей вечной жизни, когда подвергает опасности и смертям земной наш дом, эту “хижину”, которая “разрушится” (ср. 2 Кор.5;1).

Свечу мы ставим в нашем храме, ставим Отцу, в руке Которого наша жизнь. От этой осиянной свечи загорается весь окружающий мир (а перед этим он пишет, что свечой может стать и ваш горящий дом – В.Е.). Вы приходите, вы видите, как пылает ваше тленное имущество, как огонь поднимается к небу, и вы говорите Господу – приими свечу мою.

Мы ее ставим на всех путях своих: горят города в бескрайних просторах земли; море огня поднимается к небу. Господи! Да будет это свечой, Тебе возженной, в покаяние за беззакония наши. Горят наши дома – свечи наши загораются пред Богом, как молитва покаяния и благодарения. Загорается уже пред небом наша свеча, горит наше жилище человеческое – одна из палаток наших страннических, и несётся пламень к небу. Это свеча, благословенная наша свеча, приносимая ангелами за нас Отцу света и вечности” (“Город в огне”, 1943 — 1960).

Примерно с 1941 года, когда Вторая мировая война вступила в свой решительный фазис, когда две антихристианские силы в каком-то непонятном безумии бросились друг на друга и начали друг друга уничтожать — и вот в этом уничтожении начали высвобождаться человеческие души.

И, начиная с 1943 года надо было ждать чего-то нового и для России и для всего мира.

[1] Действительно, в это время плодятся, как грибы, уже русские нацистские организации, но преимущественно в Берлине.

[2] Г.К. Жуков “Воспоминания”, 1974 год.