Классическая русская литература в свете Христовой правды. Часть II. Лекция № 13

Print Friendly, PDF & Email

Список лекций Классическая русская литература в свете Христовой правды.

Лекция №13 (№48).

Начало русской эмиграции 1918-1919 годы (первая волна).

  1. Проблема эмиграции: можно ли покинуть Россию?
  2. Утешный голос Анны Ахматовой – кому он принадлежал. Принципиальная возможность эмиграции.
  3. Менталитет первой волны:

а) “Эмигранты” – роман Алексея Николаевича Толстого 1919-1940 годы;

б) “Que fair” (Кэ фэр) Н. Тэффи.

Первая волна эмиграции 1918 года – это через Украину и Польшу (описана в “Белой гвардии” Булгакова); 1919 год – это эвакуация с помощью англичан из Новороссийска после поражения Деникина.

От Анны Ахматовой до Владимира Высоцкого – решение проблемы стихотворное; и от Иоанна Шаховского до Георгия Иванова.

Эмиграция становится фактом, а значит перед лицом русского менталитета и, следовательно, и перед литературой встает этот вопрос. Вопрос так и читается – можно ли покинуть Россию? Этот вопрос существовал и при Иване Грозном, и при Петре. Какая измена царевича Алексея? – он просто у своего свояка австрийского императора (они были женаты на родных сестрах) попросил убежища — по родственному. И эта проблема возникает вновь, – не будет ли это предательством?

Начиная с 1917 года, именно через поэтов начинает говорить русский народ; и особенно, конечно, интеллигенция, так как для простого народа всё-таки эта проблема стояла гораздо слабее. Из простого народа уходили обычно бойцы Белой армии, казаки, в основном.

Ахматова уже в 1917 году (в 1918 году они были опубликованы) пишет такие строки:

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал,

И дух суровый византийства

От русской церкви отлетал,

Когда приневская столица,

Забыв величие своё,

Как опьяневшая блудница,

Не знала, кто берет её,

Мне голос был. Он звал утешно,

Он говорил – иди сюда,

Оставь свой край глухой и грешный,

Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну черный стыд,

Я новым именем покрою

Боль поражений и обид.

Но равнодушно и спокойно

Руками я замкнула слух,

Чтоб этой речью недостойной

Не осквернился скорбный дух.

Впоследствии первые две строфы были сняты и во всех последующих публикациях стихотворение начинается со слов Мне голос был

Весь строй стиха, его ритмика, образная система несколько напоминает вступление к “Медному всаднику”.

Люблю, военная столица,

Твоей твердыни дым и гром,

Когда полнощная царица

Дарует сына в царский дом…

Эти две строфы сразу позволяют определить – в какое время писались стихи. Стихи писались в апреле 1917 года, так как в это время на фронте начинается усиленное братание, которое продолжается до июльского наступления, и одновременно раздаются голоса – открыть фронт немцам. Эти взгляды разделял и отъявленный монархист протоиерей Востоков – автор идеи “крестного хода”.

Вторые две строки тоже вызывают недоумение.

И дух суровый византийства

От русской церкви отлетал…

Анна Ахматова – человек малоцерковный, но она человек (и по‑женски, и поэтически) – наблюдательный. Недаром у нее строки “И с любопытством иностранки”. Это “любопытство иностранки” ей было свойственно на разные стороны жизни и, в том числе, и на жизнь церковную.

Почти единомышленником (в этой части) Анны Ахматовой оказывается протопресвитер Николай Любимов – настоятель Успенского собора Кремля и член Синода с апреля 1917 года (Синод Львова).

Совершается интронизация Вениамина Петроградского (впервые за все время существования Петроградской епархии избранного клиром и народом митрополита). Протопресвитер Любимов описывает это торжество так: “На меня крестный ход Петроградский не произвел хорошего впечатления: хоругвей не много, все они легкие, бархатные, несутся очень беспорядочно. Тут же среди толпы народа (по преимуществу женщины) идут и священники, и дьяконы, и псаломщики; тут же несутся запрестольные кресты и иконы; тут же идут и священники даже не в одинаковых облачениях: одни в белых, большинство, другие в желтых и только в конце крестного хода идут священники парами – не более шести-восьми пар. Затем две-три митры и, наконец, архиепископ (то есть Вениамин), по бокам которого несут две желтые хоругви. Народу сравнительно немного, порядка никакого. Одни бабы пищат – Спаси Господи люди Твоя, другие тут же поют – Не имамы иные помощи. Хаос полный. Неприятно подействовало на меня и то, что на одной стороне Невского в толпу идущего с крестных ходом народа бросались листки с призывами подписываться на “заем свободы”, а по другую солдаты бросали прокламации о бойкотировании этого займа. Около Литейного разыгрался в боку этого крестного хода какой-то скандал, кто-то кого-то ударил, начались шум, ругань, а я давай Бог ноги – насилу удрал восвояси и целый день просидел безвыходно дома до глубокой, но белой ночи”.

“Во втором часу пошел на Невский проспект посмотреть на крестный ход, с которым шел Высокопреосвященный Вениамин в Казанский собор, а затем в Исаакиевский, где он был возведен пастырями и мирянами на свою епископскую кафедру, что называется интронизацией[1]. У Казанского собора новый архиепископ благословил с крыльца собравшийся народ Казанской иконой Божией Матери на две стороны; входит в собор, выслушал краткое приветствие от протоиерея Орнатского;[2] затем крестный ход проследовал к Исаакиевскому собору, со славою был введен в собор новый архипастырь и возведен был на кафедру протоиереями Орнатским и Лахотским и старостой Казанского собора Гейденом. Настоятель Исаакиевского собора произнес приветственное слово. Затем началось молебствие, впервые в столице по древнему чину, установленному для вступления в город нового епископа, избранного клиром. Архиепископ Вениамин коленопреклоненно прочитал молитву о спасении и сохранении стольного города, о страждущих и находящихся в темницах, а также о себе самом, прося помощи Божией на архиерейское служение в мире и любви. К богомольцам владыко обратился с призывом слушать своего архипастыря и поддерживать духовенство в это трудное время. Протодьякон произнес три многолетия и торжество интронизации окончилось (слово “интронизация” у него всюду в кавычках). В 5 часов вечера все крестные ходы направились к своим храмам”.

Итак,

И дух суровый византийства

От русской церкви отлетал…

И затем – голос знал, чем и на что купить — Я новым именем покрою боль поражений и обид. Этих “новых имён” было потом сочинено многое множество. В этом имятворчестве длительно подвизался и Иоанн Шаховской: то это называлось, что “русская эмиграция осознала свою миссию и свободу”; то это называлось, что “она едет с проповедью”. Правда, возражал Вениамин Федченков, что “кто посмотрит на нас, ему не захочется принимать православную веру”.

В конце жизни, уже в 70-е годы владыко Иоанн заметит – “мы выбираем гражданство, а Бог – беженство”. То есть, это тоже – Бог посетил нас беженством.

В 70-е годы при Брежневе проблема эмиграции стояла никак не менее остро, поэтому Высоцкий и пел

Говорят, я покинул Рассею,

Мои девочки ходят в соплях.

И так далее до

Я уже попросился обратно,

Унижался, юлил, умолял —

Ерунда, не вернусь, вероятно,

Потому что я не уезжал.

Давнишние эмигрантские впечатления предваряются у Иоанна Шаховского в “Поэму о русской любви”, точнее сказать, к 50-летию Октября он пишет “Упразднение месяца” (вышла в 1968 году); а к 60-летию октября пишет поэму “О русской любви”.

В частности, свой отъезд в эмиграцию он описывает так: “Уехал я из Крыма без трагедии”. Наиболее значимые строки такие:

Я странником ушел в моря иные

Посланником свободы и России.

Этот “странник” и, особенно, “посланник России” – это опять новые имена, те самые имена, которыми пытаются прикрыть “боль поражения и обид”. Дальше:

Нет, я не знал Ахматовой томлений —

Всё как-то проще вышло у меня:

И Севастополь в радостном цветеньи,

И белой Графской пристани ступени

Сияли светом солнца на меня.

Семнадцать лет мне было. Цвет храня,

Я вышел в мир к морям и дням сокрытым

На корабле России и РОПИТа.

РОПИТ – это Российское общество промышленности и торговли; Шаховского как несовершеннолетнего уволили из Белой армии и тут же приняли на гражданский корабль.

“На корабле России” – это опять философема, это опять – “новое имя”. Корабль России – это исповедание эмиграции, что мы, хотя и не пристань, но мы – часть России, плавающая часть, и в этом смысле – свободны. Позднее карловчане так и будут называть свой раскол – “свободной частью Русской Православной Церкви”.

Но все “новые имена” прикрывают одно и тоже – “боль поражения и обид”.


Русская эмиграция пережила как бы два фазовых перехода, то есть дважды абсолютно перестраивала свой менталитет. Первая перестройка менталитета относится к концу 30-х годов и ее голосом был Владимир Набоков – стихи “К России”, то есть, “Отвяжись, я тебя умоляю”.

Отвяжись, я тебя умоляю!

Вечер мрачен, гул затих.

Я беспомощен, я умираю

От слепых наплываний твоих.

Тот, кто вольно отчизну покинул

Волен выть на вершинах о ней,

Но теперь я спустился в долину,

И теперь приближаться не смей.

Навсегда я готов затаиться

И без имени жить. Я готов,

Чтоб с тобой и во снах не сходиться,

Отказаться от всяческих снов;

Обескровить себя, искалечить,

Не касаться любимейших книг,

Променять на любое наречье

Всё, что есть у меня, – мой язык.

Но зато, о Россия, сквозь слёзы,

Сквозь траву двух несмежных могил,

Сквозь дрожащие пятна берёзы,

Сквозь всё то, чем я смолоду жил,

Дорогими слепыми глазами

Не гляди на меня, пожалей,

Не ищи в этой угольной яме,

Не нащупывай жизни моей.

Здесь “боль поражений и обид” названа другим именем, но настоящим:

Не ищи в этой угольной яме,

Не нащупывай жизни моей.


Вторая перестройка мышления, вторая метанойя (греч.), то есть, как бы вторичное покаяние относится к 1958 году и его голосом является Георгий Иванов.

За столько лет, такого маянья

По городам чужой земли

Есть отчего придти в отчаянье,

И мы в отчаянье пришли.

Отчаянье – приют последний…

Как будто мы пришли зимой

С вечерни в церковке соседней

По снегу русскому домой.

Русская эмиграция, в конце концов, перестала обманывать себя. В это время и, особенно, в конце войны вступают, наконец, и священники, как тоже имеющие право голоса в этой русской эмиграции.

Поэтому, например, протоиерей Сергий Булгаков благословляет духовных чад на возвращение в Россию, хотя никто не строит иллюзий, – что там ждет. Из благословленных Сергием Булгаковым – например, отец Борис Старк.

Отец Николай Чуков – одноделец Вениамина Петроградского, приговорённый к расстрелу, но переживший всех своих обвинителей, от Красницкого до Дыбенко; когда он приехал за границу и встретился с отцом Борисом (протоиерей Сергий Булгаков уже скончался), тот ему сообщил, что благословение я имею, но ехать боюсь. — А тот ему задал вопрос: — А верите ли Вы в Бога? Тот – конечно, верю. А тогда, говорит, разве Вы можете подумать, что что-либо может совершиться без воли Божией, а Вы мне нужны. Отец Борис поехал и никто его не сажал.

Что за “утешный голос” Анны Ахматовой – несомненно, что это голос вражий, и именно поэтому он соблазняет, наводит всякий грим, глянец, дымку, флёр, но только с размытыми гранями, чтобы не было ясности.

Иоанн Шаховской по прошествии многих десятилетий пишет об этом так:

В те дни как раз Ахматова смутилась

От голоса утешного – он звал

В иные страны; голос тот не знал –

Ахматова страданью обручилась,

В ней реквием ее уже звучал

И нёс ее торжественною силой.

Был реквием в крови ее лица;

Он вёл её к народам и сердцам.

Перед русским обществом ещё многие годы будет стоять вопрос о принципиальной возможности эмиграции. И в зависимости от этого разных авторов достанется цитировать российскому менталитету.

У Достоевского в “Преступлении и наказании” тоже есть эта проблема: Раскольников – А ну, как я убегу?

Куда? За границу, что ли? В бегах трудно и гадко, да и ваш ли там воздух?

В “Идиоте” генеральша Епанчина скажет – “всё здесь одна фантазия, да и мы за границей – одна фантазия”.

Что такое бегство Святого семейства в Египет? – Эмиграция, но она наступила по извещению от Господа и была прервана Господом. Следовательно, духовная возможность существует и только от самого человека зависит, как он себя мыслит.

Вениамин Федченков при отъезде из Крыма спрашивал протоиерея Спасского: – А чего вы сами хотите? И тот ему отвечал – Я‑то бы хотел остаться, что бы ни случилось; но матушка моя истерически протестует. И услышал в ответ: – Послушайтесь матушки и смиренно уезжайте.

Каждому дается дело по силе, никому Господь не допустит искушений выше меры, но сотворит со искушением и избытие. Единственно, что противопоказано во всех положениях мира дольнего – это мечта. Если же есть трезвость упования на волю Божию и вопрошание ко Господу, то Господь всегда управит.

Менталитет первой волны эмиграции 1918-1919 годов.

Состав эмиграции 1918-1919 годов весьма пёстр; лучше всего об этом свидетельствует, конечно же, Михаил Булгаков, который пережил несколько режимов, но 1918 год застал его в Киеве после развала германского фронта.

Булгаков возвращается на свою малую родину и смотрит – кто переезжает через кордон (граница была слабой, немцы только что вошли). И кого он там видит: всевозможные “бывшие”, которые переезжают “с большими чемоданами и сдобными женщинами”. Хотя и там, конечно, публика пёстрая: “какие-то нежные дочери – Петербургские бледные развратницы с карминными губами; это секретари директоров департаментов, юные пассивные педерасты”.

Словом, получаем такую пёструю картину: первая волна – это самые легкие элементы; а самые легкие элементы – это называется мусор. А мусор стремиться к берегу, а берег – Европа. Европа – это мечта о сытом, спокойном, привычном житье. Некоторые его получили — те, которые успели перевести свои капиталы загодя (российский виттовский твердый рубль).

Затем поехали люди, испытавшие удары революции (как выражался патриарх Тихон – “люди обиженные революцией”) и они сначала были выброшены в Константинополь, а потом в Париж. Но это пока еще не тот Константинополь Булгакова (“Бег”), то есть осень-зима 1920-1921 года; а это ещё самое начало, это еще конец 1918 – начало 1919 года (еще наступает Юденич на Петроград).


Хотя стихотворение Ахматовой было написано в 1917 году, но вышло на публику в 1918 году.

Когда в тоске самоубийства

Народ гостей немецких ждал,

И дух суровый византийства

От русской церкви отлетал,

Когда приневская столица,

Забыв величие своё

Как опьяневшая блудница,

Не знала кто берет ее…

Ждали-то открыть фронт немцам, а на Петроград наступает Юденич.

1918 год – время эмиграции Алексея Николаевича Толстого (роман “Эмигранты”); вернется только в составе сменовеховцев, то есть в 1922 году. Есенин с Айседорой Дункан общались с Толстым-эмигрантом; старшую дочь Марии Скопцовой от первого брака, то есть с Кузминым-Караваевым, Толстой тоже склонил вернуться в Россию.

Роман Толстого “Эмигранты” – это его шедевр. Роман писался с 1919 года по 1940 год и при его жизни роман не вышел, был опубликован в конце 70-х – начало 80-х годов.

Роман начинается с жизни Европы и видно, что сама жизнь Европы расстроена. Роман открывается Версальским договором, когда Германию ставят на колени. Притом со стороны Франции сидит уже старик Клемансо, который помнит Франко-прусскую войну и позор Франции. Клемансо говорил, что все пятьдесят лет я ждал этой минуты.

И действительно, исторически из всех стран Антанты если кому была нужна Первая мировая война, то только Франции, и именно как реванш, чтобы вернуть свои позиции после позорного поражения во Франко-прусской войне.

Но не описанием этих событий, которые записываются в анналы истории, а “наблюдениями эмигранта” ценен роман. Толстой описывает жуткую трагикомедию, как хоронят неизвестного солдата и вся верхушка, вся элита идет за гробом солдата, у которого снарядом оторвано лица, и каждому предоставляется верить, что здесь похоронен твой брат, сын, муж и так далее.

Русская эмиграция появилась в Париже, когда он сам еще не восстановился от войны. Эмиграция в романе описана в двух точках: в Париже и в Стокгольме.

Париж – это всё-таки бывшая воюющая сторона, а Стокгольм – исторически нейтрален. И там и там начинается сколачивание первых белых организаций, но участвуют в них люди, которые в Белой армии не воевали.

Всё-таки воинские формирования юга России было дело героическое: без денег, без оружия, без солдат – одни офицеры, которые кое-как просачивались на юг России и становились под знамена. Это те, которые устраивали психические атаки.

У русских офицеров старой закваски было свое понятие о чести. Например, пулям не кланяются, поэтому их почти всех и повыбило в 1914 году; капитан корабля покидает тонущий корабль только последним; и так далее.

Алексей Толстой (будущий “советский граф”) пишет об отчаянии, потому что, несмотря на то, что, в сущности, белое движение переживает свой подъем, но внутренне оно безнадежно.

На бульварах и площадях Парижа появляются люди, ставшие бывшими, хотя они счастливо уехали за границу.

Полковник Налымов, командовавший когда-то серебряной ротой то ли Семеновского, то ли Преображенского полка, и когда его спрашивают: Вы военный? — он отвечает – бывший. Впоследствии все эти бывшие лягут на кладбище в Сент‑Женевьев‑де‑Буа.

Но так как первые за границу попали проходимцы, то вот такой проходимец, татарин, но тоже в чине полковника сколачивает первую военную группу, но которая не собиралась идти в атаку, а группу резидентов. На самом деле группу вымогателей, предателей и убийц. На первый случай они добывают деньги и эти деньги от частных лиц, которых они ловят на разные ловушки и некоторых под пытками заставляют подписывать векселя. Но все равно своих жертв они топят, разрезанных на куски — и это все в Стокгольме.

Деньги изымались под лозунгом “Освобождение России”, который с одной стороны является ловушкой, а с другой – псевдознаменем. Например, в этой ловушке оказываются и искренние люди. Один так и говорит, что “я должен был становиться в строй и идти в Россию защищать ее святыни, но меня шаг за шагом заматывают в эту группу и я тоже становлюсь просто убийцей и предателем”.

Святыни – это тоже “новое имя”, которым прикрывается “боль поражений и обид”. Этому защитнику святынь не приходит в голову элементарная вещь – служить панихиду по убиенному им, хотя он и знает, что здесь он выступил в роли предателя.

В сущности, и той и с другой стороны — безбожники. Как говорит один офицер Вениамину Федченкову – “мы-то белые большевики, а они – красные большевики, но мы одинаковые, мы друг друга стуим”.

Само развитие сюжета романа простое, как вообще фабула Алексея Толстого – продуманная, но простая; она – одно-сюжетная. А именно, в конце концов, группа была маленькой и занимались они там, кроме пьянства (пьянство поголовное для всех), “частными совещаниями” во время которых они подготавливали списки своих жертв. Например, на примете у них семья Леонида Красина через которого можно поймать самого Красина.

Толстой не брезгует назвать реально исторические имена и даже Хан-бек – это тоже историческое лицо.

Ситуация в романе складывается как ситуация айсберга: вверху мы видим то, что видим, а внизу – ситуация отчаяния. Это начавшееся отчаяние и есть настоящее. Прежде всего, люди не видят своей роли; не видят никакой миссии. Миссия, если потом и проявится, то уже к 1926 – 1927 году, когда откроется Богословский Сергиевский институт и по странному совпадению на Крымской улице (Рю де Кримэ). А пока в 1919 году командир серебряной роты говорит, что “я и есть тот неизвестный солдат, которого забыли похоронить”.

Прошел июль 1918 года, царская семья расстреляна, и человек говорит – “всё, чему я присягал, кончилось, ушло из жизни — и с чем я остался?”

Действительно, большинство героев белой гвардии сменят кожу. Например, Шервинский – “бывшей лейб, бывшей гвардии, бывшего полка” — станет оперным певцом и всю свою жизнь будет трястись под страхом разоблачения.

Недаром Булгаков исправляет судьбы своих героев: Алексей Турбин – это он сам, а Николка – это его младший брат Николай Афанасьевич. Но сам Булгаков остается, а Николай Афанасьевич эмигрирует в Париж. Булгаков исправляет историю и пишет его героически погибшим.

Николка погибнет, а Николай Афанасьевич выживет и неизвестно, что лучше, так как придется в Париже добывать деньги разными способами, в том числе потихоньку прикарманивать гонорары старшего брата.

Достоевский нас предупреждает, что “в бегах трудно и гадко”. Но ужас заключается в том, что нет выхода, потому что потом, примирившись с неизбежным, белые генералы станут шоферами. А пока они все еще живут иллюзией, живут слепыми надеждами, – а может быть, как-нибудь, что-нибудь, а вдруг? В расчете на это “вдруг” их и поглощает смрадная яма ложных решений.

Вся группа оказалась под судом и это хорошо, так как все другое было бы хуже.

На фоне всего возникают три женщины. Одна из них, княгиня Вера Юрьевна, и является, главным образом, носительницей эмигрантского отчаяния; и ее выход, который все время перед ней маячил, бросить “все это” и отправляться в Россию навстречу расстрелу.

Другая судьба – это сменить кожу. Когда-то был у женщины голос, и хотя этот голос наполовину потерян, но выступать в варьете можно. И, наконец, можно договорившись с матросами, уехать далеко-далеко, в Австралию.

В конце концов, оказывается, что худшее становится лучшим. Веру Юрьевну едва не уморили, но вовремя пришел Налымов, чтобы ее избавить от мучений. Налымов пришел с местной полицией, чтобы арестовать убийцу-садиста. Дальше начинается международный фарс – приезжают журналисты (цыпленок тоже хочет жить, кормиться надо); приезжает разоренный французский граф и купленный им, на последние деньги, адвокат – они все тешат надежду, что всё-таки белое движение победит.

Дальше начинается суд. На суде борцом за справедливость выступает коммунист, поэтому получается, что неизвестно, что чего лучше. Но фарс говорит сам за себя: чтобы выручить этого самого убийцу-садиста, надо сплести легенду, что те, убитые им люди, были выкрадены большевиками. Для этого фабрикуется письмо какого-то генерала Сметанникова (такого генерала в списках Генштаба не было) генералу Гирсу в Стокгольм – но уловка не удалась, алиби развалилось.

Вера Юрьевна получила полтора года тюрьмы за то, что она вовремя не сообщила шведской полиции.

Деньги, в принципе, на освобождение России были не нужны. В это время и Англия и Франция сбывали свое оружие на гражданскую войну в России, да и побежденной Германии надо было куда-то сплавлять лишнее вооружение и она сплавляет его Краснову на Дон. Обе стороны, бывшие воюющие, свои отходы сбывают в Россию.

Сколачиваются капиталы. Сначала на наступлении Белой армии – продают нефтяные участки в Баку, а потом и на отступлении Белой армии – опять продают нефтяные участки.

Всякая коммерция чревата такими абсурдами. В этом абсурде не брезгует принимать участие и сам Алексей Толстой – он продает во Франции какому-то французу своё несуществующее имение, а название берет из какого-то своего же произведения.

Не надо ничего бояться – всегда всё управит Господь. Не даром же народная мудрость говорит – всякую человеческую глупость покроет Божья премудрость.

Как у Достоевского счастливый конец предстоит людям додумать. Роман “Бесы” не кончается, а прекращается – надо еще додумать, что будет с этим сестричеством, с Варварой Петровной Ставрогиной, Дашей (Дарьей Павловной Шатовой). Точно так же роман “Эмигранты” заканчивается щемящей нотой, то есть коммунист поехал делать революцию в Венгрии или в Германии, а эмигранты остаются выброшенными на европейский берег.


Первая русская эмиграция, хотя и поддерживаемая небольшими средствами во Франции, оказывается разбитой – как бы у разбитого корыта и ждет ее примерно семилетняя мечта. Мечта о том, что, может быть, каким‑нибудь чудом вся эта революция провалится и неизвестно откуда спустится к нам прежняя жизнь. Именно этой мечтой жил карловацкий собор, когда принимал постановление о восстановлении династии Романовых. Этой мечтой жил Храповицкий, когда посылал свои послания на Генуэзскую конференцию с призывом организовать новую интервенцию на Россию. Этой мечтой вся эмиграция жила во время Кронштадского мятежа: возникали публикации с вопросом – “Не начало ли весны?” “А это была, уже пишет Вениамин, обыкновенная зимняя оттепель”.

Корней Чуковский тоже был “пророком”. Сказка “Тараканище” (1923 год) написана о гражданской войне, начиная с март-апрельских дней февральской революции.

Это именно где действие открывается эйфорией: все довольны,

Едут и смеются, пряники жуют.

И вдруг из подворотни страшный великан,

Рыжий и усатый таракан.

Звери задрожали, в обморок упали[3]

Волки от испуга скушали друг друга,

Бедный крокодил жабу проглотил.

Как организуется белое движение? — на энтузиазме, но этот энтузиазм имеет определенной название

Не боимся мы его, великана твоего,

Мы зубами, мы клыками, мы копытами его!

И весёлою гурьбой звери кинулись на бой.

Не даром их называли “кадеты”. Кадеты – это мальчишки, то есть такая несильная полудетская армия:

Но увидев усача – ай, яй, яй!

Звери дали стрекача – ай, яй, яй.

Потом, когда уже возникает большевистский режим, – это таракан, у власти:

А он между ними похаживает,

Золоченое брюхо поглаживает,

Приносите ка мне звери ваших детушек,

Я сегодня их за ужином скушаю.

Но особенно Генуэзская конференция.

И вскричал гиппопотам:

— Что за стыд и что за срам!

Эй, быки и носороги, выходите из берлоги

И врага на рога поднимите‑ка!

Но быки и носороги отвечают из берлоги:

— Мы врага бы на рога бы, только шкура дорога,

И рога нынче тоже не дешевы.

Сказка Чуковского, к счастью, прочитана не была, и это избавило его от всех неприятностей. Поэтому когда в 1955 – в 1956 году его спрашивают – так, может быть, таракан – это Сталин? Он отвечал – да что вы, это написано в 1923 году.

В первую интервенцию, худо-бедно, но все лишнее оружие страны сплавили. Поэтому на обращение заграничного ВВЦУ в Генуе не обратили никакого внимания. Зато Чичерин Георгий Васильевич был там почетной персоной.

Необходима существенная оговорка. Естественно было бы ожидать, что тема оставленной родины получит в эмигрантской литературе только трагическое звучание, только на “щемящей ноте”. На деле, однако же, получилось не так. Вместо этого читаем, как “один русский генерал” (а для узкого круга и имя известно – генерал Лохвещкий), озирая панораму Парижа и все его красоты, будто бы сказал: “Все это очень хорошо, очень, очень хорошо! Да только – que fair? (Что делать? – В.Е.) Fair – то que?” – А кончается рассказ – уже вопросом самого автора: “И правда, que?” А в рассказе речь идет о неизбывной эмигрантской мышиной возне, склоках, вздорных взаимных обвинениях (это – вместо консолидации-то!), до того, что наименование “вор” присоединяется к имени, как титул: вор-Коробкин, вор-Овечкин – как в Испании, например, дон Педро; то есть прах, гонимый ветром.

Русская эмиграция распыляется и рассасывается. Но русской эмиграции принадлежит еще большое будущее, но она должна проникнуться иным настроением. И это настроение называется жертвенным. Это жертвенное настроение сложится потом, а сейчас – это дымящееся рана и даже ностальгия еще не началась.

Народная мудрость свидетельствует – только того человек не перенесет, чего Бог не пошлет. Поэтому только те, кто покончил самоубийством оказываются безнадежными для будущего, всем остальным предстоит надежда.

[1] До этого такого чина никогда не было.

[2] Отец-Философ Орнатский, священномученик, причисленный на Соборе 2000 года к лику святых.

[3] в обморок часто падал Керенский.